Прощение
Шрифт:
Мы с Гулечкой коротали ночи в стоявшем посреди огорода сарае, не слишком вместительном в рассуждении жизни на широкую ногу, зато соблазнившим нас поставленной в нем широкой кроватью. Старушка, приютившая нас и готовившая нам обеды, была по виду сущая мегера, злая растрепанная ведьма, но никакого худа она нам не делала, хотя и грозилась. Днем и ночью она существовала в дымной кухне, где у печи стояла ее кровать, там бормотала сама с собой, молилась и пела, а выпив, за чем у нее остановки никогда не бывало, устремлялась к нам с неожиданными, в своем роде изобретательными коленцами: то обнимала нас всех поочередно и чуть не падала в обморок от любви, то гнула за какой-нибудь пустяк благим матом, то лепетала о разрушенных церквах, то наводила сказ "про петушка - золотого гребешка, как он пошел, родименький, да удавился". Гулечка обронила рассказчице, что та, видно, держала петушка в ежовых рукавицах, требовала от него невозможного, может быть, даже, пошутила Гулечка, молитв и пьянства, что в конце концов и побудило эту благородную дворовую птицу принять решение уйти из жизни. Старушка не обиделась, ее, как и всякую неразвинченную деятельницу театра народной жизни, делал недосягаемой для яда городского шутейства очерченный в незапамятные времена круг достоинств, основу которых составляли простодушие и бескорыстие. Она говорила на чудесно искаженном языке, изобиловавшем заковыристыми оборотами и совершенно невразумительными словечками. Причемлеев втихомолку и записывал иные из ее изречений. О незадачливом, а возможно, и впрямь загубленном ею петушке старушка рассказывала каждый вечер, частенько со слезой в голосе. Ее смех был заразителен, она, впрочем, не смеялась, а кудахтала, и вскоре все мы, беззлобно передразнивая ее, кудахтали тоже. Когда она ругалась, ее худое багровое свирепое лицо становилось вовсе физиономией адского исчадия, тощее тело металось по избе, точно в смертельном кулачном бою с незримым противником, но
– --------------
Мы блаженствовали добрую неделю, и Гулечка была весела, общительна, со всеми уживчива и приветлива. У нее дошло до любви к деревне, и деревня смотрела на нее с уважением, но словно бы на породистую кобылу. Затем в нашу тихую гавань ворвался визгливый красный автомобиль, и из него посыпалась ватага возбужденных людей во главе с Крошкой: какие-то чахлые девицы, одетые специально для сельских идиллий, вычитанных из античных и византийских источников в идиллически спокойных залах городских библиотек; долговязый юноша с черной курчавой бородой, вид которой внушал какую-то неясную тревогу; два наголо остриженных подростка, объявивших, что посланы родителями к нам на перевоспитание; упитанная, с щедро налитыми руками женщина - Серафима Павловна Крошка, мать нашего впередсмотрящего.
К этому времени у Причемлеева возобновилась опухоль, и Крошка выразил сожаление, что тот не внял его резонным советам. Один из подростков, мечтающий о врачебной практике, вызвался сделать операцию; у него и опыт есть: полгода назад он оперировал сломавшего крыло голубя, и оба с честью вышли из этого испытания, во всяком случае, голубь выжил. Будущий хирург тщательно промыл руки в марганцовке, но забыл то же сделать с булавкой, которую собирался использовать за неимением более достойного и подобающего случаю инструмента. Взятую у девиц булавку дезинфицировал второй подросток и из-за этой необходимости утруждать себя нехорошо ругался, что побудило Серафиму Павловну Крошку гулко разбушеваться протестами и назиданиями. Первого подростка, застывшего посреди комнаты с чистыми, поднятыми для просыхания вверх руками, она ставила в пример второму: вот посмотри, какой он умный, он умеет помочь человеку, он знает, как выручить человека из беды, такой далеко пойдет и будет всеми уважаем. Подросток-умница проткнул булавкой причемлеевскую опухоль и долго выдавливал в спичечный коробок гной, тогда как пустоголовый бунтарь и трутень, пригодный, судя по всему, только к черной, очень подневольной работе, был отправлен на поиски пластыря. Девицы ахали, зажмуривали глаза, отворачивались, а Крошка с бородатым юношей переносили вещи из машины в комнату, мимоходом игриво демонстрируя мне и Гулечке внушительные запасы спиртного. Отпустив подопечных подростков погулять по деревне, мы сели за стол и быстро запасы уничтожили. С. П. Крошка коротко сошлась с хозяйкой, они вместе и улеглись на ночь в кухне, за прооперированным Причемлеевым сохранили место на удобной и мягкой кровати, прочие спали на полу, на разных тряпках, однако как будто не без некоторой организованности и не как попало. Меня и Гулечку в сарае не тревожили. На следующий день юный энтузиаст лекарского ремесла вновь оперировал Причемлеева, и пир повторился, ради чего был предпринят опустошительный набег на магазин, расположенный верстах в трех от нас, в другой деревне. С. П. Крошка, видя наше неуемное буйство, а сама великая трезвенница и поклонница добрых нравов, стала роптать и упрекать нас, что мы подаем дурной пример воспитуемым подросткам. Она рвалась в бой, к работе, она неустанно напоминала нам, что приехала в эту глушь работать и зарабатывать деньги, а не любоваться пьяными рожами; между тем, похоже, о работе никто и не помышлял. Крошка и бородатый юноша бодро заверяли протестующую женщину, что не сегодня-завтра приступят к делу, отправятся заключать договор и заключат в один момент. Наконец-то увенчалось успехом хирургическое вмешательство умного подростка в жизнь Причемлеева, и оба переживали дни тихой радости. Девицы, оккупировав траву у крыльца, дни напролет нежились на солнце и исправно служили веской причиной любопытных взглядов, которые деревня бросала через наш плетень. Я был с Гулечкой. Весело жилось в эти бурные деньки старушке, нашей хозяйке, невесть что подхватило ее, закружило, понесло, и она с послушной, терпеливой радостью, иногда до самого искреннего восторга, вертелась, как юла.
Благородство леса придавало, казалось, благородство и развивавшимся вблизи него формам человеческого общежития. Это приятное заблуждение согревало меня. Моего друга Причемлеева приезд Крошки с компанией не изменил и никак не уронил в моих глазах. Мы теперь редко беседовали, на отвлеченные темы не беседовали вовсе, он часто бывал пьян, мой друг, как, естественно, и я, но он остался для меня прежним, он ничего не растерял в этом маленьком содоме, и я читал в его глазах ум и глубокое чувство. С другой стороны, я почти ясно сознавал, что мое обращение к Причемлееву, как носителю неких идей, может иметь разве что временный и иллюзорный, как бы надуманный характер, поскольку главным, так или иначе, остается Гулечка и помимо нее ни одна моя жгучая проблема не разрешится. А существует хотя бы и самая грандиозная идея или нет, приверженец я ее или враг - перед Гулечкой это было все равно как ничто. Я говорил себе: как может жить какая-нибудь великая идея и тем более спасать кого-то, если больше не живут люди, способные удержать ее и нести на своих плечах? Где они, эти люди? Причемлеев? Одним Причемлеевым тут не обойдешься. Мы посеяны в человечнике, там много невзрачных, будничных, убогих или, в лучшем случае, с расплывшимся, надорванным, забывшим о всякой самостоятельности сознанием. Раздаются голоса, воркующие что-то вроде противоречивых, по-детски сбивчивых, ленивых к познанию и правде мыслей, и дело происходит словно в сумасшедшем доме, где простительно путаться, лепетать и обманывать друг друга.
Здесь даже некуда бежать, и печать отказа от участия в нелепых затеях и идеях приходится составлять силами собственной физиономии. Получалось кислое. Все по-прежнему сходилось на Гулечке. Жажда физического обладания Гулечкой теперь не колола с былой остротой, отступила вглубь наших отношений, и само обладание стало отчасти привычным, о чем я с душевным умилением знал, что придет ночь - прийдет и оно, так что мог трезвее оценивать положение вещей. Я полагал, что сделал уже достаточно много и сделал достаточно страстно, чтобы быть ею замеченным, что моя... как тут сказать?
– беззаветная преданность ей, что ли, как бы даже обязала ее, Гулечку, проникнуться ко мне известным чувством, не как-либо снизойти ко мне и не только пойти мне навстречу, но и почувствовать неразрывность связи со мной, но и соединиться со мной душой. Гулечка, я верил, уже действительно привязалась ко мне, даже немного полюбила, да и было бы удивительно и странно, когда б она после целого ряда наших тесных, порой буквально до идеализма и универсальности горячих общений, после всех эти обид, огорчений и внезапных вспышек нежности сохранила ко мне полнейшее равнодушие. С равнодушия у нее, конечно, начиналось, но ведь душа у всякого растет, когда ее пригреваешь на манер солнышка. Но чувство, с которым она принимала меня нынче, было тощеньким, каким-то беспредметным, даже как бы безмозглым. Если бы ее любовь была как огонь, как неистовое полыхание зари над поглотившей меня ночью, я не только продолжал бы любить ее, как хотел и мечтал любить в первые дни, уже несказанно далекие и безвозвратные, но я бы и смотрел на все свои житейские неудачи, на ловушки и позор, которые готовило мне будущее, как на очень малую цену за выпавший мне счастливый билет. Но было бы равнозначно откровению, а я пока не смел даже раскрыться перед ней, показать свое истинное обличье. Я мнил, что уже достаточно заслужил жить возле нее именно таким, каков я на самом деле, без прикрас, без маски, и тем не менее я не решался сбросить обветшавший маскарадный наряд. Допускаю, впрочем, что ее гнев, разоблачись я, заключался бы не в том, что я-де обманул ее надежды на меня, ее соображения практического порядка и в конечном счете оказался человеком, на которого нельзя положиться, человеком несостоятельным, бесполезным. Я ведь как сверло в нее входил. Тут какими-то практическими соображениями не отделаешься! В затуманившем ее чувстве сквозили простые человеческие черты, симпатия ко мне, доброта и усталость, разочарование, а отнюдь не то нервное ликование, не солнечная страсть и суетливость, не та безудержная любовь, что питается, хотя бы и неосознанно, видами на последующее ослепительное, нежное благополучие брака. Вряд ли Гулечка сейчас рассматривала меня как потенциального выгодного жениха, если вообще когда-либо так рассматривала. В ее простой человеческой усталости
Думаю, она, узнав обо мне правду, возмутилась бы чисто наигранно, с обывательским нравственным пафосом; а, так ты меня обманывал?!
– вскрикнула бы она, такая чистая, непорочная, звонкая, смакующая отменный шанс обличить и потоптать ногами ближнего. Этого я не люблю и боюсь. Здесь уместно заметить, что у меня было время - и дело тут не в одной Гулечке - убедиться в великом духовном различии между женским и мужским населением Земли, было время содрать с глаз пелену и освободиться от мишурного, ложного великолепия поэзии всех этих очаровательных мадонн, пречистых дев, героинь жертвенности, славных матерей славных людей и славных дочерей славных отцов. Мне остается теперь лишь печально зажмуриваться от того слишком яркого света, в лучах которого певцы женских добродетелей, трогательно сюсюкая, напоминают неблагодарным вроде меня, что многие прекрасные понятия человечества - женского рода, что жизнь дарована мне женщиной, что и родина где-то тоже ведь женщина. Но не прекрасные понятия меня родили, и не с родиной я сплю по ночам. Боги, вернитесь и прогоните сумрачного, лживого единоличника! Боги ваяли мужчин, прощелыги с бараньими завитушками вместо мыслей и с напомаженными чувствами однообразно ваяют женщину. А где же сила, где свет, где красота? Выйдя из тела мужчина, женщина ничего не сделала, чтобы подняться над уровнем придатка к нему. Жаждным и безжалостным присоском прилипла ко мне Гулечка, она ищет наслаждений и изливает в меня яд. Существо! И когда ты хочешь видеть в нем не просто женщину, а именно человека, в котором что-то для тебя сошлось, в котором, как тебе представляется, что-то должно для тебя решиться, ты попадаешь впросак, в комедию и анекдот, либо в такую трясину, что, ей-богу, готов взять на себя и непорочное зачатие, и муки родовые, и женский род прекрасных понятий человечества, и родину - только бы не видеть больше никогда, не встречать на своем пути это глупенькое существо, не ведать, что такое его секреты и хитрости, ужимки, уловки и грезы, фиговые листочки и прославленная эмансипация.
– ------------
Умного подростка, спасшего, по общему мнению, Причемлееву жизнь, С. П. Крошка настигла как раз в тот момент, когда он, исполненный достоинства и сознания важности происходящего, собрался прикоснуться устами к алым устам одной из девиц, лежавшей рядом с ним на охапке сена. С. П. Крошка сильными руками вытащила обоих из сарая и втолкнула в комнату на наш беспристрастный суд. Она скверными словами ругала девицу, и та, потупившись, молчала, краснела и злобилась, а подросток огрызался, причем как-то даже в духе благовоспитанности и с применением витиеватых оборотов, хотя кончил все же тем, что обозвал гонительницу невежественной дурой. Крошка и бородач посмеивались. Дело разбиралось целый вечер и завершилось грандиозным скандалом.
Утром Причемлеев уехал на самостоятельные поиски деревни, нуждающейся в его рабочих руках; из соображений мобильности он не взял меня с Гулечкой, но обещал вызвать нас, как только его поиски увенчаются успехом. С. П. Крошка прозрела, туман, клубившийся перед ее глазами, а может быть, и в самой ее голове, рассеялся, и она поняла, наконец, что обманом завлечена в притон развратников, пьяниц и вралей. С грозным рвением она кинулась выяснять, достаточно ли у нас с Гулечкой оснований ночевать вместе в сарае, в одной кровати, и когда ей открылось, что мы отнюдь не муж и жена, ее возмущению не было предела. После отъезда Причемлеева Крошка и бородатый юноша стали главными руководителями нашего проекта. Эти генералы разрабатывали великолепные планы великолепных авантюр, кроили стратегию и тактику ошеломительных атак, решающих наступлений и дисциплинированных отступлений на заранее подготовленные позиции, и не было случая, чтобы они забыли наставить нашу хозяйку на путь истинный, где ей надлежало со все большим и большим энтузиазмом обеспечивать наши тылы провизией. Но дела никакого не предвиделось.
Меня тревожило затягивающееся отсутствие Причемлеева. Что с Крошкой каши не сваришь, я уже убедился, его оптимистические прогнозы больше не вводили меня в заблуждение. Гулечка на все происходившие вокруг события смотрела сквозь пальцы, даже и не пытаясь в них разобраться, она наслаждалась прелестями сельской жизни, и, не скрою, ее невинная беспечность раздражала меня. Я решил поставить вопрос ребром; я потребовал от наших самозванных полководцев радикальных и четких действий, а не пустых маневров. К их чести, они признали мою правоту, и несколько дней я разъезжал с бородатым по деревням в поисках желающих заключить с нами договор. Бородатый недурно водил машину и все насвистывал какие-то заунывные мотивчики да снисходительно поглядывал на меня, когда я нервничал и порол горячку. Нас всюду ждали отказы, никто не нуждался в наших дарованиях, а когда как будто и накрапывало согласие, на следующий день почему-то снова выходил отказ. Я понял, что нам не везет и вряд ли повезет. Это было какое-то наваждение, заколдованный круг, лабиринт. Мной овладело отчаяние.
Бородатый насвистывал и усмехался, Крошка суетился, сыпал обещаниями, добывал где-то деньги и устраивал праздники, теперь уж более скромные, его матушка рычала, Причемлеев как в воду канул. Еще день-другой, от силы неделя, и Гулечке откроется, что король-то голый. Бородатый, Крошка и я ездили на машине воровать с поля картошку. Гулечка ездила с нами! Для нее это было романтическое приключение, потеха, аттракцион, призванный развеять скуку, но я-то знал, что нам просто нечего знать. Беря в руку ту картошку, я чувствовал, что уже совсем не понимаю свою подругу, не в состоянии представить, что она думает обо мне. Как же она не знала, не догадывалась, что заставило нас опуститься до воровства, - ума не приложу; может, и догадывалась, но в простоте душевной рассудила, что я мужичонка с хитрецой, свои сокровища припрятал и делиться с другими не спешу, к тому же и из расчета, чтобы ей, Гулечке, досталось побольше. Я действительно кое-что припрятал, в моем положении нельзя было иначе. Думаю, Гулечка понимала, что как ни богат мужчина, он начинает сознавать исчерпаемость своего богатства, как только заводит у себя под крылом капризную девушку. Наверняка ей нравилось, что я все свои богатства предназначаю ей одной. Но ей хотелось жить, а не существовать с постоянной оглядкой на мои капиталы и мою щедрость, природа звала ее, она ведь всегда отличалась веселым и по-своему широким нравом, и в роли капризной девушки, и только, ей было довольно тесно. И, видимо, когда она думала о моих финансах, если она и впрямь о них думала, сам я представлялся ей тупым и скучным, мнился ей расчетливым и скуповатым парнем, которому и в голову никогда не придет одним махом отдать ей все. Я бы не удивился, узнав, что ее мечта в том и состоит, чтобы я действительно отдал ей все свое, так сказать, имение и после этого мгновенно исчез из ее жизни.
Однажды, вернувшись из очередной безуспешной погони за непокладистым случаем, я услыхал от подростка второго ряда, т. е. недалекого и непутевого, малого в самом деле очень дурацкого, что "Августа Федоровна, женщина высочайших нравственных принципов, выдающегося ума и всеми нами горячо почитаемая, соблаговолила удалиться отдыхать на брег речной, а перед тем долго, обстоятельно и мудро беседовала с нами, грешными, о проблемах мирового значения". Я поблагодарил этого юного и весьма навязчивого циника за приятное известие и пошел улицей вниз, к реке, тонко и тихо вившейся в густых зарослях камыша и болотных трав. Я почувствовал усталость, и мне вдруг смертельно захотелось поведать Гулечке, едва ли не пожаловаться, что напрасно мы с бородатым полдня колесили из деревни в деревню, ничего у нас не вышло и никогда не выйдет, а я устал и к тому же голоден, как собака. Я шел берегом по узкой тропинке, продирался через гибкие зеленые сочные лезвия трав и не подавал голоса, рассчитывая застигнуть Гулечку врасплох. А вернее сказать, все было запланировано неким завзятым комедиографом, распоряжавшимся нашими судьбами, и именно в силу его прихоти я не подавал голоса, ибо должен был в конечном счете поставить себя в нелепое, комическое положение. Я поднялся на невысокий холм, и внизу, у самой воды, сидели они, Гулечка и Крошка. В мои расчеты входило застать Гулечку обнаженной, входящей в реку для омовения, прекрасной, как богиня, величавой, спокойно и свободно плывущей по смирной воде. И это было бы подлинным искусством, высоким художеством. Я, может быть, припал бы к ее холодным и влажным коленям. Но теперь я вынужден был скривить рожицу и пробормотать себе под нос: у тебя невзыскательный вкус, Гулечка. Благо еще, что не вполне обнажилась перед этим прохвостом... Они как-то странно целовались: с улыбкой смыкали губы и тут же разъединялись, с лихорадочной поспешностью проводили между собой границу и улыбались друг другу поверх нее. В общем, словно шутили шутку. Так не целуются охваченные жаркой нестерпимой страстью, но и люди, хладнокровно счевшие, что пришло время вступить им в близость, тоже так не целуются. Это было больше похоже на детскую игру.