Прощёное воскресенье
Шрифт:
Покорность их расстраивала Николая Кузьмича Журкина, обнаружившего в бывших господах столь низкое послушание. Он относился к их состоянию совсем не равнодушно. Все представлял себе иначе, и мысль: «Эх, вы, души унылые!» — состояла при нем постоянно, пока он суетливо выполнял распоряжение начальника конвоя Ивана Мордуковича.
В положении своем Николай Кузьмич оказался по счастливой случайности, после того, как Егор Белогривов — тюремный страж еще с царских времен, был застрелен председателем ревтрибунала товарищем Звонаревым во время задержания пытавшегося совершить дерзкий побег из- под стражи поручика
Наставляя его на безупречную службу, плохо стрелявший председатель ревтрибунала говорил:
— Помни, Кузьмич, — врагов сторожишь! Непременным твоим качеством должна быть строгость! Ты убьешь, ничего тебе не будет, а сбежит кто?
Председатель отхлебнул кваску ю деревянной кружки, помахал длинными ресницами над краснотой усталых глаз и со вздохом закончил:
— Расстреляю я тебя, Кузьмич. Из-под земли достану и расстреляю. Ты меня знаешь.
Журкин видел товарища Звонарева впервой, однако с ним согласился, поклялся в верности революции, после чего получил связку ключей.
Через три дня, к великому своему удивлению, Николай Кузьмич увидел председателя ревтрибунала в другом состоянии: с трясущимися губами и капельками белой пены в уголках рта. Кроме того, он был трезв.
Два конвоира вошли следом за огромным Зубко в тюрьму. И бывший ветеринар приказал открыть дверь третьей камеры, где содержались приговоренные к расстрелу. Журкин исполнил приказ. Тогда товарищ Звонарев попросил:
— Обождите!
Снял с себя шинель, протянул ее новому стражу:
— Носи, Кузьмич. Пользуйся. Мне, кажись, уже не пригодится…
Журкин онемел. Он вдруг представил себя в шевровых сапогах, снятых тайком с повесившегося на Сретенье жандармского ротмистра Спи- вака, и в этой новенькой шинели. Душа не могла вместить всю благодарность к осчастливившим его людям. Страж был готов упасть на колени. И будь товарищ Звонарев при прежней своей должности, наверняка бы грохнулся, но Зубко уже повернул в замке ключ, а конвоир смотрел на подарок косым, недобрым взглядом.
— Хорошая шинель! — похвалил Зубко, возвращая ключи. — Наживешься тут. Место теплое…
Громко испортил воздух и тем немного успокоил Николая Кузьмича. Посмотрев вслед уходящему конвою, страж открыл ларь, где раньше хранился арестантский хлеб, положил на дно шинельку, прикрыл крышку и сел сверху, собираясь помечтать о 10 м, как на Пасху пройдется во всем своем великолепном наряде перед окнами соседей. Но мысль запнулась, не успев пополниться подробностями. Журкин вспомнил, в какую камеру втолкнули товарища Звонарева…
«Мать честная! — вскочил он. — Куда затолка- ли-то председателя?! Надо стражу звать!»
Весь покрывшись холодным потом, на цыпочках подошел к обитой железом двери.
— Не, не ошибка это… — прошептал он. — Товарищ Зубко самолично указал, куда садить будем. Позовешь стражу… спросят — какое твое собачье дело?!
Николай Кузьмич сунул в рот грязный палец. Покачал всклокоченной, давно не мытой головою:
«М-да,
чой-то темное замышлено. Безбожная, можно сказать, расправа делается!»Подумал о лежащей в ларе шинели и одернул себя:
«Не твоего ума дело, не те судить! Всем воздастся! Оно даже лучше, что с покаянием уйдет. Отец Ювеналий… Ить, чо болтаю — покаяние! Никак сам товарищ Звонарев батюшку и упек сюды. Покаяние, мать вашу! Всем воздастся!»
На том Николай Кузьмич успокоился, вытер влажные ладони о кавалерийские галифе, заглянул в зарешеченное оконце третьей камеры…
Звонарева он увидел сразу. Бывший председатель ревтрибунала стоял рядом с деревянной бочкой — парашей, по бокам которой были прибиты две слеги. Держался Звонарев обреченно, но без испуга, равнодушно поглядывая на стоящих перед ним поручика Лакеева и сына покойного купца Силянкина, Евлампия, убившего топором соседа-красноармейца.
Евлампий изредка плевал в лицо председателя, приговаривая:
— Мерзость! Ох, какая же ты мерзость!
Щеки его при этом надувались тугими булочками, выстреливая со свистом плевок.
— Оригинально, — как-то бесцветно восхищался поручик. — На ярмарке ваш номер, Евлампий, мог иметь успех. Жаль, вас завтра расстреляют. Жаль.
— Вместе с вами, — огрызнулся Силянкин.
Перестал плевать и предложил:
— Надо его убить. Я с ним умирать не собираюсь в компании. Давайте убьем, господа.
— Нам его за тем и прислали. Сами руки пачкать не хотят.
Поручик пошевелил длинным горбатым носом, вместе с ним пошевелилась траурная рамка вокруг голубых глаз, где хоронилась тоска.
— Но убить придется: иначе он действительно будет расстрелян вместе с нами.
— Повесим его на собственных портках?!
Евлампий поднял вверх правую руку и вывалил язык, изображая, как будет выглядеть повешенный Звонарев.
— Повесить? — спросил из угла камеры чей-то серьезный голос. — Он хорошо кушал, а здесь и без того достаточно вони. Прежде следует затолкать ему в зад слегу, обезопасить себя таким образом от последствий.
— Ура! — сорвался на фальцет Евлацпий, торопливо ударил ногой по березовой слеге, прибитой к параше.
Он бил, повторяя с отдышкой:
— Будет вам стуло, товарищ председатель! Будет!
В остервенелой его работе сквозило звериное упрямство, казалось, еще немного, и он пустит в ход зубы, но своего добьется. Силянкин отбил слегу, поднял и постучал ею Звонарева по голове.
— Слышь, как звенит? И с такой пустой головой ты обрек нас на смерть, негодяй! Читай приговор!
Евлампия потрясывала внутренняя дрожь.
Притравленные нетерпением купеческого сынка, с нар начали подниматься приговоренные. Встал заспанный казак с покатыми бычьими плечами и огромными ручищами. Следом поднялся корнет, совсем юный, но уже седой. На нем был порванный романовский полушубок, по которому его опознал в толпе горожан революционный патруль. Всем надо убить Звонарева. Он вынес им приговор, теперь пусть умрет сам. Попробует, может, что и поймет напоследок…
Тюремный страж Журкин видел, как они окружают бывшего председателя трибунала. Но увидеть самое страшное боялся и отстранился от оконца, присел в ожидании крика о помощи. У него заныло сердце. Он потрогал левый бок и болезненно сморщился: