Проситель
Шрифт:
В следующее мгновение Мехмед услышал шум, его обдало гарью и жарким воздухом, как будто и впрямь он стоял, ворочая стрелку, между колеями, по которым неслись поезда.
В следующее мгновение Мехмед неожиданно обнаружил удивительное сходство между холлом, где он в данный момент беседовал с Исфараиловым, и… салон-вагоном, в каких иногда имеют обыкновение путешествовать очень богатые или обладающие очень большой властью люди. Мехмед еще тешил себя надеждой, что это не его выбор, что он всего лишь подчиняется… (кому?), что это Бог (кто же еще?) велел ему сделаться еще богаче, чтобы, значит, потом добрыми делами (построит мечеть!)… и так далее… Но уже темное ощущение гибельной прелести богооставленности подхватило, приняло, понесло Мехмеда, и самой последней (перед тем как все происшедшее — происшедшее ли? — предстанет не имеющим места быть, кратким обмороком, головным спазмом и т. д.) его мыслью было: то, что подхватило, приняло, понесло Мехмеда, во всех отношениях равносильно, равнозначно, сопоставимо с тем, что только что его (или он сам его) оставило (оставил).
— Что такое окружающий нас мир, Мехмед-ага? — Исфараилов
Мехмед вдруг предположил, что вряд ли в мире существует сила, способная изменить представления (что она прекрасна) вороны о сверкающей на солнце латунной пепельнице. Однако же овладеть пепельницей вороне мешало стекло.
— Именно так, Мехмед-ага, — подтвердил читающий его мысли (хотя в данном случае тут особенной проницательности не требовалось) джинн, — мы вынуждены вас остановить, потому что в противном случае вы, как эта самая ворона, разобьете стекло, утащите латунную пепельницу, но при этом оставите дом на разграбление ворам. Я понимаю, Мехмед-ага, что завод на Урале для вас очень важен, но ведь, в сущности, это та же латунная пепельница… А речь между тем идет о трехэтажном каменном доме с большим участком. Вы получите ее. Позже. Из наших рук.
— Что тебе, Али, в нынешнем российском вице-президенте? — спросил Мехмед. — Они меняются каждые полгода и… ничего не решают. Какая разница, кто сидит в главном кресле страны, которой уже почти и нет, Али? Отдай мне завод сейчас!
— Дело не столько в нем, Мехмед-ага, сколько в тех начинаниях, которые он должен довести до конца. Страна приуготовляется к новой форме правления, к смене вероисповедания. Через самодержавие — к Аллаху! Как звучит! Ради этого стоит жить, Мехмед-ага! Вы же стремитесь во что бы то ни стало удовлетворить свой материальный интерес и тем самым нарушаете ход событий, порядок вещей.
— Али, неужели тебе ведом порядок вещей в этом мире? — почтительно поинтересовался Мехмед.
— На вверенном мне временном отрезке он в том, — ответил Исфараилов, — что новый президент уйдет только после того, как против центральной власти восстанут и фактически отпадут Дальний Восток и Сибирь, окончательно встанет МПС, в третий раз за этот год рухнет рубль и толпа будет круглосуточно стоять у Кремля.
— А дальше? — спросил Мехмед.
— Дальше будет разыграна довольно простая комбинация — я бы не хотел, Мехмед-ага, ради вашего собственного спокойствия посвящать вас в детали, — в результате которой в Кремль сядет человек с Кавказа. сначала это будет чеченец, который в два месяца наведет в России порядок, ну а потом состоятся президентские выборы, и президентом России совершенно легально станет мусульманин, который для начала восстановит в стране монархию. Возможно, через пару десятилетий он вновь сделает Россию великой державой — я имею в виду великой исламской державой.
— Мне всегда казалось, — заметил Мехмед, — что первым от России должен отпасть Кавказ.
— Он и отпадет, — подтвердил Исфараилов, — чтобы потом навечно припасть, возглавить. Кавказ, Мехмед-ага, станет для России чем-то вроде пса-пастуха в большой отаре. Я знаю, что предприятие, которое вы хотите заполучить, будет приносить вам миллиард ежегодно. Но тронуть вице-президента сейчас, Мехмед-ага, все равно что выдернуть плиту из основания недостроенной пирамиды. Вполне возможно, что она устоит. Но может и не устоять. Нам нельзя рисковать.
— Нам? — удивился Мехмед.
— Нам, — посмотрел ему в глаза Исфараилов, — если, конечно, вы заинтересованы в сохранении мира, где ваш ежегодный миллиард долларов будет хоть что-то значить.
— Ты полагаешь, Али, что этот мир существует благодаря бывшему премьер-министру России? — спросил Мехмед.
— Стоит только его убрать, а он будет убран на следующий же день, как подпишет разрешение на приватизацию завода, который вам нужен, об этом позаботятся, Мехмед-ага, и вы прекрасно знаете, кто именно, — назвал фамилию, исполнявшую в нынешней России функции отмычки к очень сложным — экономическим и политическим — замкам, — заменить его на очередное никому не известное ничтожество, как почти немедленно в стране начнется хаос, в котором, как арматура в серной кислоте, растворятся все наши каркасы. Россию, Мехмед-ага, можно склонить под ислам в момент наивысшего, точнее, наинизшего, так, наверное, следует говорить, упадка. Когда для подавляющего большинства русских единственными поочередно согревающими душу формулами будут сначала: «Чем хуже, тем лучше», потом: «Хоть какая, но власть», потом: «Порядок любой ценой». К этому времени, Мехмед-ага, они до того насладятся интеллектуальным и прочим убожеством своих правителей, что, поверьте, ислам покажется им едва ли не наилучшим выходом из сложившейся ситуации. Однако же для этого необходимо сохранять в них иллюзию существования государства, правительства, армии, рубля, реформируемой экономики и так далее. Эта грань очень тонка, Мехмед-ага, почти неощутима, страна должна пройти по ней с закрытыми глазами, как канатоходец по струне. В случае же если она сорвется в хаос, в войну всех против всех, начнет неконтролируемо делиться и соединяться, к власти рано или поздно придут несистемные люди, которыми мы не сможем управлять. Какое-то время, Мехмед-ага, управлять людьми, хлебнувшими кровавой вольницы, практически невозможно. К тому же они придут к власти на волне пробужденных ими в массах враждебных по отношению к нам инстинктов. Кавказ будет выдавлен из пор России, как гной, вымыт, как красный перец из глаз, выблеван, как несвежий сациви. Эти люди придут к власти в результате победы над нами, то есть фактически в результате нашего
полного физического истребления. Вы хотите, чтобы мы своими трупами вымостили им дорогу? Где кавказский патриотизм, Мехмед-ага? Я понимаю, миллиард в год — это, конечно, деньги, но далеко не все деньги, Мехмед-ага, это ничтожная часть тех денег, которые мы будем скоро иметь в России.— Неужели бесполая Россия способна к таким подвигам? — усмехнулся Мехмед.
— В руках олицетворяющих самые темные человеческие инстинкты людей Россия превратится в Голем — бездушное, слепое к боли тело, которое разрушит тот самый мир, Мехмед-ага, где нам с вами так комфортно существовать. Где мы с вами с каждым годом становимся богаче, где к нашим услугам — все, от нас же требуется единственная малость — не колебать треножник, дающий нам тепло и свет.
— Каким же образом несчастная Россия может разрушить наш мир, Али? — Мехмед вспомнил, что о России-Големе с ним уже говорил Джерри Ли Коган.
Это было невероятно, но, произнося обычные в общем-то слова, Мехмед явственно услышал гул, который к концу фразы превратился в чудовищный миллионоротый рев и смолк вместе с последним его словом. Мехмед ощутил, как качнулась земля (пол) под ногами, словно особняк из красного кирпича с черной мавританской лестницей превратился на мгновение в корабль. Мехмед подумал, что чего-то в этой России он не понимает. Но чувствует как пусть и не русский, но человек, значительную (лучшую в смысле возраста) часть своей жизни прострадавший вместе (внутри) с этой самой Россией. Какое-то наличествовало в пронесшемся и внезапно смолкшем реве вековое отчаяние, и Мехмед не мог уяснить, то ли это было сдавленное, спрессованное в брикет отчаяние русского народа, то ли тех, кто пытался прогнозировать и соответственно строить собственное будущее вместе (внутри) с Россией. А может, некое общее, универсальное отчаяние, сопровождающее Божий промысл в отношении России?
— Плохие люди, которые придут к власти, сломают сложившуюся систему экономических отношений. Между тем эта система, Мехмед-ага, есть основа нашего с вами благосостояния. В мире нет другой такой страны, из которой ежедневно и, подчеркиваю, совершенно официально, через торги на так называемых валютных биржах от Калининграда до Владивостока, уходило бы по сто миллионов долларов. В том числе и на наши с вами счета, Мехмед-ага. Потому-то они и не платят зарплату своему народу. Им просто нечем платить. Россия, Мехмед-ага, не мне вам это объяснять, последний донор так называемого западного мира, нашего с вами мира, хотя по крови мы с вами… наверное, тюрки, да, Мехмед-ага, граждане восточного горно-пустынного мира? Отечество нам — Коран, верблюд, нефтяной фонтан и… автомат Калашникова. Выпади завтра Россия из сложившейся экономической системы — рухнет половина мировых финансовых организаций. И что совсем плохо, Мехмед-ага, Россия не лучшим образом повлияет на оставшийся мир, который может перестать повиноваться, подчиняться обязательным для него экономическим законам. Хотя, — добавил задумчиво, — с ядерным оружием — а двадцать первый век, Мехмед-ага, будет веком повсеместного, как сейчас автомат Калашникова, распространения ядерного оружия — этот мир в любом случае выйдет из подчинения. Но, — закончил почти весело, — лишь до той поры, пока не будет изобретено новое, более крутое, нежели ядерное, оружие. А оно уже изобретено, Мехмед-ага, и, к сожалению, а может, к счастью, — нашему с вами счастью — в западном мире. Генно-биологическое оружие, Мехмед-ага, расчистит авгиевы конюшни, в которые превратилось человечество.
— Вы хотите, чтобы Россия продолжала быть донором западной цивилизации, и при этом хотите превратить ее в исламскую страну? — спросил Мехмед, пропустив мимо ушей футурологический прогноз Исфараилова. Он имел большие шансы сбыться, этот прогноз, и поэтому нечего было о нем говорить. Так человеку доподлинно известно, что он рано или поздно умрет, однако далеко не всем нравится в деталях обсуждать предстоящую смерть.
— Да, Мехмед-ага, — вздохнул Исфараилов, — это единственный путь. Видите ли, — добавил после паузы, — в мире нет универсальных ценностей, в особенности для людей, определяющих судьбы мира. Да и не только для них. К примеру, Мехмед-ага, их нет для вас, нет для меня. Наверное, нескромно так утверждать, но на определенном этапе умный человек начинает — быть может, обманчиво — полагать таковой ценностью единственно себя. Хорошо, если у него достает ума не навязывать вновь открытую ценность миру. Но это, впрочем, на микроуровне. На макроуровне, то есть на уровне, определяющем судьбы человечества, ситуация не столь однозначна. Можно ли считать универсальной ценностью, скажем, коммунизм или либерализм? Наверное, да, но, видимо, ценность той или иной идеи, Мехмед-ага, измеряется готовностью людей отдать за нее жизнь. В таком случае оказывается, что коммунизм на исходе двадцатого века не ценность, никто не захотел за него умирать. Как, впрочем, и за либерализм, хотя на рынке идей либерализм котируется выше, потому что под него пока еще выделяются средства. Впрочем, кому нужны жалкие человеческие жизни? — В это было трудно поверить, но золотая, она же «моча койота» текила в поставленной Мехмедом на стеклянную столешницу бутылке… не убывала, а… определенно прибывала, хотя Исфараилов (Мехмед был готов поклясться!) наливал ее в стакан и пил большими глотками. — Я открыл, пусть это не покажется вам самонадеянным, Мехмед-ага, самую точную и правильную единицу измерения тех или иных идей. Это не готовность человека отдать за идею свою жизнь — кому нужна его дрянная жизнь? — но готовность отнять — впрямую или посредством неких обдуманных действий — жизнь у, так сказать, субъекта, носителя идеи противоположной, у того, кто самим своим существованием пассивно или активно противостоит его идее. Воля к действию плюс готовность отнять чужую жизнь — вот универсальная единица измерения идей. Мне удалось, Мехмед-ага, определить одну такую динамичную, с очень высоким потенциалом идею… Что нам остается? Сначала оседлать, а потом возглавить.