Проспект Ильича
Шрифт:
Тощий старичок, встретивший его на лестнице, сказал, указывая на мяукавшего котенка:
— Обождали бы, гражданин, есть. Передают, что наши соединились и нонче эсхаэмовские эшелоны уже уходят.
В кабинете директора конструктор Койшауров читал агитаторам доклад «О стахановце военного времени».
Уже смеркалось, когда Силигура отыскал Матвея.
Матвей стоял возле могилы Рамаданова, опустив голову и глубоко засунув в карманы руки. Он думал о Рамаданове, Горбыче, Стажило… Сегодня трое, они соединились в своих мыслях, чтобы, наконец-то, направить своего ученика в погоню за полковником фон Паупелем! Месть, месть!.. Догоню, догоню!..
И еще Матвей думал о Полине. Ему нисколько не было неловко у этой святой для него могилы думать о человеке, которого он любил. Да, несомненно, любил! Теперь совершенно очевидно, что ее образ незримо присутствовал во всех его замыслах, во всех его мыслях, так же несомненно, как то, что он непременно найдет ее. Ему даже почудилось, что генерал Горбыч знает кое-что о Полине, когда тот завел разговор о музыке. Но, кажется, он ошибся. Во всяком случае, намек Матвея на «одну знакомую» генерал обошел.
Только сейчас, — именно у могилы учителя и друга, — Матвей понял, как он ее любит. Нет, «старик», так обожавший жизнь во всех ее проявлениях, не осудит своего ученика! К тому же не грубая кровяная чувственность, избыток здоровья, влечет Матвея к Полине. Его присоединяет к ней мучительнейшая загадка красоты и великой женственности, которую он видит и в картинах художников, что мерещатся ему непрестанно, и в аккордах музыки, колышущихся где-то за картинами, — и во всем прекрасном ходе прекрасной жизни. Она — воплощение всей этой красоты! То низкое, которое он некогда думал о ней, — прямо надо сказать: его ревность к ее прошлому, — все отошло так далеко, что и вспомнить невозможно. Красота, неотразимая, вечная и возвышенная, как гимн, стоит перед его очами.
Любовь? Да, любовь! А как же бы посмотрел на эту любовь «старик»? Очень хорошо! Он-то, как никто, знал, что плечи у человека не слабы. Он снесет и битву с врагом, и любовь с любимой. Он, «старик», — воплощение и символ прошлого нашей страны, ее нетленное сердце, он, друг Ленина, знал, что родина не ревнива к своим сынам, ибо верит, что они способны воплотить в своем сердце и любовь к родине, и ненависть к врагу, и нежность к любимой.
И Матвей мысленно издал тот возглас, который до него издавали миллионы влюбленных:
— «Но, любимая, где же ты? Где ты меня ждешь? Куда ты ушла?
И со скорбью величайшей, добавил:
— И любишь ли ты меня?»
Он взглянул на Силигуру таким странным взглядом, что Силигура растерялся и сказал:
— А как же некролог, Матвей Потапыч?
Месяц тому назад Силигура попросил Матвея написать некролог о покойном Рамаданове. Матвей обещал и передал ему вскоре. На небольшом листке было написано: «Рамаданов — боец социализма. Группа товарищей». Силигура сказал: «Это эпитафия, а отнюдь не некролог». На что Матвей резонно сказал ему: «Никаким некрологом не скажешь лучше того, что здесь сказано. Длиннота не дает качества». Сейчас он, видимо, погруженный в мысли о Рамаданове, спутал дни и, забыв, что уже говорил это однажды, повторил:
— Никакой некролог не скажет глубже. Рамаданов — боец социализма!
Он сжал кулаки. Ненависть опять нахлынула в его сердце, терзая его. Лицо его изменилось и потемнело. Силигура, угадывая его мысли, ужаснулся.
— Ну да. Я засыплю вот этой землей глаза полковнику фон Паупелю. Я убью его!
Он наклонился к земле и стал наполнять ею карманы, как будто
хотел засыпать глаза не только фон Паупелю, но и всей немецкой армии.— Засыплю. Живому! Не мертвому!
Силигура посмотрел ему вслед. Он шел сгорбившись, прихрамывая, карманы его куртки оттопыривались от земли. Что-то страшное и в то же время привлекательное чувствовалось в нем. Силигура подумал: «Во-первых, история уважает красивые слова, но того более — красивые поступки, заключения которых я еще не вижу. Во-вторых, разве недостаточно в Узбекистане библиотекарей?»
И он пошел за Матвеем.
Матвей миновал Заводоуправление, подошел было к своему дому, но, обернувшись, посмотрел на Силигуру и сказал:
— Да, ведь котенок-то мой у тебя, Силигура?
— У меня, — сказал Силигура, ожидавший, что Матвей сейчас отнимет котенка и прогонит бедного библиотекаря.
— Ну и держи!
Силигура обрадовался:
— У меня, Матвей Потапыч, даже молоко найдется!
— Скажи, пожалуйста, какой богатей! Только ты его на нонешнюю ночь спрячь куда-нибудь. Он тебе иначе помешает. Ты пойдешь рядом со мной.
— Чем же он мне может помешать?
— Неизвестно еще, как он отнесется к залпу из шестисот орудий. Вдруг да поцарапает!
Глава пятьдесят вторая
Едва ли в какое другое утро всей его жизни Силигура так отчетливо понимал, насколько человек связан с другим человеком, если он охвачен стремлением честно относиться к своим обязанностям, к своему долгу человека и патриота. Силигура всматривался в свершающееся столь прилежно и внимательно, что ему иногда казалось, будто силы его приметно слабеют. Но проходила минута, — и Силигура опять куда-нибудь бежал, кого-нибудь торопил, кому-нибудь передавал приказания и поощрения Матвея.
Длинные осенние туманы покрывали поля.
Эшелоны погружались в этот туман, как в вату, или выходили из него, словно из разорванного войлока. Ночью шел дождь со снегом, и крыши эшелонов были покрыты белыми полосами. На площадках стояли рабочие с винтовками, и когда Силигура, спрыгнув с машины, подбегал к эшелону, чтобы узнать его номер, рабочие спрашивали с надеждой:
— Ну как он? Каваль? Говорит: прорвемся?
— Обязательно прорвемся! — отвечал Силигура тоненьким голоском. — Зачем же иначе беспокойство?
Какой-нибудь рабочий говорил:
— Карты стасованы, сданы, надо и банк сорвать! — И, оглядывая тощую фигуру Силигуры, он добавлял со смехом: — Ходи, Силигур!
Грязь со снегом хлипала под ногами. Чем дальше подвигались они, тем глубже и жиже становилась грязь, так что казалось — вскоре пойдут они в нее по горло. Машина иногда сворачивала на проселок. Они пропускали мимо себя несколько танков. Грязь ручьями стекала с них, и странно было видеть, когда открывался люк башни, возбужденное и чистое лицо радиста или пулеметчика в шлеме со складками, похожими на черные локоны.
Вскоре все чаще и чаще стали попадаться сначала батареями, а затем и поодиночке «дедловки». Их везли на грузовиках, на тросах или на цепях. Тросы слабо блестели, цепи позванивали, «дедловки» на своих высоких колесах, словно посмеиваясь, с легкостью выскакивали из любой лужи или рытвины. Иногда их тащили два-три коня, а однажды они увидели лохмоногого и, видимо, упрямого ломовика с широченной грудью, который волок «дедловку» да еще вдобавок ящик со снарядами. Матвей, сверкая глазами, показывал на коня Силигуре: