"Простите!"
Шрифт:
В музее Пушкина на Причистенке должна было состояться встреча Юрия Марковича с читателями. И не простая, а с участием чтеца-декламатора, то есть артиста, искусно читавшего по журналу куски только что напечатанной в "Новом мире" повести Нагибина "Огненный протопоп". И правда, что у Юрия Марковича дикция была не замечательная, но скорее дело заключалось в том, что какая-то по счету его жена Ада не только сама сумела остаться близким Юре и Алле человеком, но и своего мужа-актера подружить с ними. Актер как раз оказался не у дел, и Юре хотелось его как-то подбодрить. Помещение, где проходила встреча, было очень уютным — наверное, это была библиотека — не Пушкина, конечно, потому что само по себе здание к Пушкину никакого отношения не имело. Всё, начиная с фойе, отделанное дубом: дубовые панели, дубовая массивная лестница, старинные канделябры, зеленым бархатом обитая мебель — все, как нельзя лучше, гармонировало с пришедшими на встречу московскими старинными старушками — еще многочисленными главными ценительницами таланта Юрия Марковича. За его особо близкую их душам интеллигентность. В укладочках с плоечками, в кружевных воротничках, заколотых камеями, старушечки толпились в фойе, и никто из них как-то не решился, когда я бодро прошла к гардеробу, обратить мое
Я много раз замечала, что глаза Юрия Марковича живут своей предательской жизнью — он мог не подать виду, не сказать, как бы пропустить мимо ушей, но, если тебе не повезет, и ты столкнешься с ним взглядом, тебя никогда не покинет память о безмерности пережитого им стыда, отчаянья, полной безнадежности. И, главное — страха…
Я исполнила данный себе зарок узнать о неистовом протопопе как можно больше и прочла его "Житие". А лучше бы не читала.
Это случилось на второй день моего последнего приезда в Пахру. Мы сидели на кухне — раньше, когда были живы Ксения Николаевна и Яков Григорьевич такого в заводе не было в этом доме — распивать чаи на кухне, но теперь всё устраивалось на новый лад, одна стена дома сделалась стеклянной, за ней образовалось что-то вроде зимнего сада, комнатка умерших стариков стала гостевой — на сей раз моей — прислугу ни то рассчитали, ни то отправили в отпуск и кухня обрела не служебный, а жилой уют, располагающий к тихому семейному чаепитию. Юра только что вернулся из Москвы — встречался там со старушками-лемешистками, неутомимыми фанатками певца, хранительницами маленьких реликвий, подписанных программок, оброненного носового платка, несметного количества фотографий, но, главное, памяти о каждом спектакле, об особенностях исполнения каждой арии. В их рядах, прежде дружных, произошел какой-то раскол — ох, уж, вечное это российское раскольничество! — Нагибина, написавшего недавно рассказ о Лемешеве, призвали в качестве третейского судьи, заодно угостили винцом, в чем он не преминул повиниться перед Аллой. Она благодушно обругала старушонок старыми сучками, разговор зашел о вековечной недружности российской интеллигенции и вот тут я, переполненная полученными по прочтении "Жития" сведениями, задумчиво произнесла: "Да, странная она — российская интеллигенция — вдруг возьмет и не с того, не с сего назначит себе в любимые герои протопопа Аввакума — совершеннейшего мракобеса, фанатичного ретрограда… — закончить фразу мне не пришлось — Юра поднялся над столом и был в эту минуту страшен: — Вы жуткий, отвратительно не благодарный человек! Я никогда не мог понять, как в одном человеке может сочетаться талант и такой мерзкий характер! Вам неизвестно, что такое благодарность! Я столько сил положил на вас: в каждом интервью, при каждом удобном и неудобном случае, я говорил о вас, но вы способны на все наплевать, все затоптать! — речь его неслась одним потоком, уже давно выметенная из-за стола её грозным шквалом, я стояла в дверях кухни, когда он прокричал:
— И я знаю ваш мерзкий характер: сейчас вы броситесь бежать в эту ночь, и я, старый больной человек с повышенным давлением, больным сердцем, должен буду бежать за вами, догонять вас, умолять остаться!..
Вот тут я не выдержала. Не знаю почему, но в эту минуту, среди всего настигшего меня остолбенения, восстало во мне мое полуармянское нутро. Память о непреступаемых законах, по которым жили мои предки по материнской линии, выпрямила все моё физическое существо, натянула в струну, и даже какой-то армянский акцент во мне прорезался: — Нет, сейчас я не побегу, но можете быть уверены, нога моя на ваш порог больше не встанет! — сказала так, как моя мать сказала бы. И ушла в отведенную мне комнату. Легла на кровать и не плакала, уставилась в потолок, а слезы сами стекали с углов глаз двумя щекотными струйками за уши. И ничего ещё не успела понять, как вдруг распахнулась дверь, и в комнату влетел Юра, с криком "Простите меня!" упал на колени возле кровати, я приподнялась, и он обнял меня, и мы разрыдались оба ужасно, и сквозь слезы он говорил: "Я люблю вас! Вы же знаете, что я люблю вас!" — И непереносимо сладкую боль он укачивал, сжимая меня в своих объятиях.
— Да не сердись ты на него! Он же такой дурачок делается, как рюмашку выпьет! — раздался над нами умильный голос Аллы — Помирились и слава богу, давайте выпьем, я принесла вам, я же знаю, ему просто добавить хотелось, вот он и взъелся на тебя… Она стояла посередине комнаты с подносом в руках — на нем бутылка вина и три бокала…
До самого моего отъезда из России мы переписывались. Иногда говорили по телефону. И должно было пройти полтора десятка лет, на протяжении которых я никогда не забывала, Юрий Маркович, о том, что произошло в тот злополучный вечер на кухне вашего дома в Пахре. От многого я должна была навсегда избавиться, многое додумать до конца, что бы, наконец, не просто понять, а всем нутром ощутить огромность своей вины перед вами. Вины не просто за бестактность, с которой я позволила себе хулить героя написанного вами рассказа — ее я ощутила тотчас, но только смутно догадывалась о несравненно большей. Чудовищная глухота, постигшая меня и не позволившая мне понять, ради чего и кого обрекли вы себя на страшную муку воображения, описывая последние минуты жизни автора "Жития" — вот она — моя вина. Ко мне и мне подобным, терзаемым сомнениями в своем предназначении, теряющим веру в себя, обращали вы свой неистовый
призыв терпеть, идти дальше, продолжать творить…Вы — вечно палимый на костре "великой русской прозы"… И сегодня, когда Вы уже не можете услышать меня, я говорю вам своё покаянное "Простите!"10.18.1999 Нью-Йорк — Эквананк Дорогая Вика!
Получил Ваше письмо посреди "Русского поля" — так называется кардиологический санаторий под г. Чеховым, быв. Лопасней. Стоит он на плоских землях, принадлежащих прежде Ланским. Здесь есть поблизости церковь и фамильное кладбище Ланских, где, кроме них самих, погребено много Васильчиковых (по-моему, среди них и секундант Лермонтова), а так же сын Пушкина Александр. Самые главные Ланские, как Вам известно, похоронены в Александро-Невской Лавре. Поблизости от нас Мелехове, Приокский заповедник, где бродят бизоны, зубры и народившиеся от них метисы, особенно трогательна одна телка, которую наебли бизон с колхозной буренкой. Очень смешно: бизона зовут Арон, что вызвало добавочное волнение в оскорбленном стаде.
Таков пейзаж, на фоне которого я читал Ваше письмо. Вика отпустите душу на покаяние: второй раз доканываете Вы меня паршивым проходным рассказом "Телефонный разговор". Написал я его просто так, между делом, в доме отдыха Вороново, раздраженный тем, что никак не мог прорваться к телефону. Уж и пошутить нельзя. Он не заслуживает никакого разговора, тем более с Вами.
А вот "Школьный альбом" другое дело, это писалось на слезе. Вы сказали очень простую и ошеломляюще точную вещь, которая разрешила некоторые мои сомнения, а точнее, объяснила главное в мировосприятии моих сверстников и моем собственном тоже. Да, мы благодарны за жизнь, которая нам подарена в какой-то мере чудом. Это объясняет и хорошее в нас и плохое — покорность, терпение, конформизм. Мы так и не пришли в себя от этого сказочного подарка. Я рад, что рассказ при всей его пасхальности не вызвал у Вас протеста и даже тронул, я полагаю, Вы совершенно искренни со мной. Раз-другой мне дали понять, что я переборщил в любви к своим друзьям. Мне это было неприятно, но я не в силах судить, есть ли тут правда — в упреке или нет. После Вашего письма я решил, что не погрешил против правды чувства и объективной реальности, ибо речь идет о людях "благодарных за жизнь… Посмотрите, если не будет лень, рассказ о Гете в 4-ом номере "Нового мира».
Когда будете в Москве, я подарю Вам два тома своего собрания сочинений, которые уже вышли, остальные два выйдут к осени. Посылать по почте — дело безнадежное — украдут.
3-го апреля, в день моего рождения, тут нежданно-негаданно появился Ваш друг Гиппиус, в чрезмерном пристрастии к коему Вы заподозрили Аллу, и подарил мне дивного Волошина — коктебельский пейзаж в немного китайской манере. У того был "китайский" период.
Для чего я написал — ума не приложу, то ли я по склеротическому беспамятству вдруг забыл, что вы в ссоре, то ли уж не знаю почему. Очень хотелось бы прочесть Ваш новый рассказ, а так же тот, что Вы писали в Москве. Нина Соротокина уверяла меня, что это гениально, значит, она читала, хоть куски? — а Вы объявили это неудачей. М.б. всё-таки, дадите его прочесть? Я не верю, что он может быть плох, Вы пишете довольно редко, но безошибочно, бьёте только в десятку. Дай бог, что б эти странные люди из "Невы" — достоевщина какая-то — напечатали "Дачницу" — это превосходный рассказ. А что же со спекулянткой? Мне казалось, сперва они приняли её? А что ВААП? Алла — в Железноводске, съедемся мы 27-го. Праздники будем в Москве, потом, наверное, слетаем дней на 5–7 в Алм-Ато, где оба не были. Предлог — премьера моей " Заступницы" в тамошнем театре, но хочется глянуть на страну Казахстан, которой человечество обязано таким шедевром, как "Целина". Потом надолго засядем на даче, летом, наверное, приедем в Ленинград, куда должен прибыть из-за океана мой друг- профессор Сендич. Написал я полуисторическую повесть, но что с ней будет — не знаю.
Пишите, Вика, всё остальное — может быть, может не быть, а это единственная реальность. При таком удивительном даре, которым наградил Вас Бог, грешно бездельничать, ссылаясь на быт, настроение и т. п. Впрочем, я думаю, что Вы работаете больше, чем признаетесь в этом. Но хочется же почитать, и с "Рикинглазами" я как-то не завершил счетов? Что случится с их "семьей"?
Привет Мише, Искренне Ваш Ю.Нагибин
«Здравствуйте Вика и Миша! С удивлением узнал, что Вы беременны, ибо статистика, касающаяся деторождения в нашей стране (публикация журнала "За рубежом") не может не тревожить каждого патриота. Хорошо, что Вы перепечатываете "Рикинглазов" и собираетесь додумать "Дачницу". Но лучше бы не откладывать эти литературные планы на столь долгое время, какое понадобиться для вынашивания здорового, крепкого ребенка — наконец и солдата.
Но, видимо, Вы исповедует веру Самеда Вургуна: "Я не спешу, мне некуда спешить». В этом есть мудрость и свойственное ей глубокое, спокойное дыхание. А я — задышливый спринтер — всё куда-то тороплюсь, хоть толка в этом нет.
Давайте же "Дачницу," надо толкаться в редакционные двери. Недавно мне рассказали фантастическую, но подлинную историю. Какой- то писатель написал роман о людях иудейского происхождения, его перевели на идиш и опубликовали в еврейском издательстве. А теперь переводят назад — на русский, для публикации в "Советском писателе». Я это, конечно, не к тому, что бы перевести Рикинглазов, но история любопытная и поучительная.
Благодарить меня совершенно не за что, я, к сожалению, ничем ещё вам не помог, хотя, видит Бог, с какой охотой сделал бы это (да и буду пытался сделать). Но суть дела не в личном пристрастии, а в высочайшем качестве вашей литературы. И это мое отношение настолько стойко и неизменно, что всё остальное уже не играет роли. Я недавно перечитал кусок — большой из имеющихся у меня глав, и восхитился, едва ли не сильнее, чем при первочтении. Пожалуйста, живите, радуйтесь, дорогие Вика и Миша, но, бога ради, не пренебрегайте главным — литературой. То, что дано Вам так щедро, это не только ваше. Ответственность человека перед врученным ему Господом даром — не пустые слова. Алла Вам кланяется.
Искренне Ваш. Ю.Нагибин» «Дорогая Вика!
Звонил Рейн, к сожалению, не Ван-Рейн, а просто Рейн (хотя это тоже неплохо), и сказал, что был в Ленинграде и видел вас. Остальное он обещал сообщить при личной встрече, назначенной на 2бое. Я всё же рад, что ваш кризис вызван причинами внутренними, а не внешними, в противном случае уж слишком душно стало бы жить, а душевные кризисы неизбежны у таких натур, как ваша (ибо я знаю вашу натуру!), и ночи сменяются рано или поздно светом. Тем более, что все сожженные произведения хранятся у ваших почитателей, да и вообще рукописи не горят.