Пространство Эвклида
Шрифт:
— Ну, что, мужики? — крикнул я им.
— Да-к, больно оченно жарко! Он на нас прет, огонь-то!
— А зачем он вам?
— С помочью приехали… Чать, не каждый день лиминация такая бывает! — Мужики улыбались, слонясь руками от летящих искр. Я подошел ближе.
Возле них были мешки, топоры и веревки.
— Вот из этой угловой комнаты не стащил кто из вас картинку — вот такую (показываю размер)?
Из линии поднялось лицо парня в рябинах, как наперсток, и с одним глазом.
— Баба на ей была? — спросил парень.
— Да! —
— На распорке такой стояла?
— Да, да!
Парень махнул рукой:
— Куды тут!.. Лизануло полымем так ее, что и ни, ни… В трубку даже скорежило… — и парень обратился к своим: — Морда самая на сторону полезла, пра, ей-Богу, как живая: миг-миг, будто да на меня, подлюга, ощерилась вся… пра ей-Богу!..
Мужики захохотали. Парень, довольный успехом, еще раз повторил веселый рассказ об агонии моей работы.
Последний, да и тот одноглазый, был зрителем ее.
На следующий день, в полуверсте от усадьбы, нашел я ящик с красками. По его разбитости видно было, что он сброшен с воза. Тюбы были почти все целы, и только некоторые из них были надорваны и с выпущенной краской. Ведь продукция Лефрана очень аппетитна, — не принял ли их похититель за конфеты: пососал, сплюнул и сбросил с воза вместе с ящиком.
В версте от пожарища дворовый мальчик нашел мой велосипед, — и в этой ерундистике цивилизации не нашли, видно, мужики проку!..
Мои этюды и дневники от пребывания в Мюнхене и весь мой багаж сгорели.
Вечером, верхом на коне, пригарцевал бравый помещик. Он уговаривал владелицу пожарища поехать к нему. Всячески соболезновал, но нескрываемо было его внутреннее удовольствие от напасти, постигшей соседа. Хозяйка отказалась от приглашения, потому что дети уже были отправлены к другим соседям, куда поедет и она…
Ночь разукрасила пожаром степь: незаметные холмики и увалы при необычном нижнем освещении волнились, убегая во тьму, — как живая шерстилась среди синего золотом степь.
Еще шарахались голуби, потерявшие гнезда и птенцов, не то головни, не то они вспыхивали вверху, попадая в луч света.
Черное, без синя, было небо над пожаром. Удивительно малым оказалось пространство, занимаемое бывшим замком Синей Бороды, — не представить было по нему внутренних лабиринтов жилья.
Мне под ногу попалась вещь: я поднял обгоревшую куклу с еще сохранившимся лицом из тонкого фарфора. Кукольная гримаса ее, с закрывающимися глазами, была такая жалостная, что я глупо прижал куклу к себе, как ребенка, и долго слонялся с ней, накаливая подошвы моих сапог…
Из темноты вынырнула на меня женская фигура.
— А я вас разыскиваю, пойдемте откушать с нами (я узнал прачку)… Да что это у вас такое на руках?… Фу, Господи, я думала, ребенка какого обгорелого нашли!
Мне стало неловко в позе няни.
— Нашел возле детской… Хочу детям на память передать. Женщина наклонилась к кукле.
— У-у, обгорела как! Ведь третьего дня только крахмалила я ее костюмчик…
Кухня и конюшни были в стороне,
и пожар их не коснулся. Среди домочадцев почти все были в сборе.— А где же галантерея наша? — спросила прачка.
— Они в каретнике устроились, Марфа Осиповна, на голову жалуются… — ответил дворовый мальчик.
— Замучился, — дыру огню прорубал… И ты тоже, умная голова, — не унималась прачка, набрасываясь на буфетчика.
— Да ведь он сказал, — непременно водой зальем оттуда! — оправдывался буфетчик.
— Он бы тебе керосином пообещал заливать, — ты бы тоже бросился…
Сожалели о погоревшем добре и о самих себе. С пожарища ухнуло каким-то обвалом. Женщины ахнули, закрестились. Кто-то сказал:
— Последний дух покойник испускает…
— Эх, опять, видно в Баке поганой на обормотов белье стирать! — гневно на кого-то сказала прачка.
— Да, пожили на ковыль-траве! — ответили ей. Для многих пожар перестраивал их жизнь.
Я вышел в ночь и побрел целиной в степь.
Вскоре запахло чередой, полынью и затрещали кузнечики. Где-то вдали крякнула птица — сова или ночной ястреб.
Догорающий замок Синей Бороды уже недохватывал до меня своим светом.
Глава тринадцатая
ДАНЬ ВРЕМЕНИ
Педагогикой я начал заниматься рано, не потому, что имел к ней особенное влечение, а скорее для заработка. Последнее соображение не мешало мне всерьез увлекаться передачей моих знаний другим.
С первых лет школой была отмечена моя якобы склонность к преподаванию, и запросы часто направлялись ко мне. Так и этот урок попал в мои руки.
В Полуектовом переулке был небольшой особняк-квартира с антресолями, выходившими во двор. Внизу жил брат, холостяк, а наверху его сестра, вдова с детьми.
Это была семья московских университетских сфер с известными работниками по земству, по медицине и по юриспруденции. Традицией московской культуры девятнадцатого века веяло от этих людей, всегда немного нервно прислушивавшихся к Петербургу и считавших его плохо разбиравшимся в чаяниях страны.
Сюда приглашен был я на уроки рисования для двух мальчиков-гимназистов. Мальчики были хорошие, и заниматься с ними было нескучно, а в доме чувствовались простота и сердечность.
Мать моих учеников, со всегдашней папиросой между двух пальцев, имела способность быстро приветить к себе нового человека.
Еще до близкого вхождения в этот дом от мальчиков да и от матери я уже наслышался о старшей ее дочери от первого брака. В доме было какое-то существо, которым они все жили.
Проходя коридором в комнату, отведенную для уроков, в открытую дверь я увидел девичью комнату, холодную, строгую не по-девичьи. На письменном столе у окна в четком равнодушии лежали книги и тетради. В углу безучастная икона Богоматери еще больше холодила жилище девушки. И только одна роскошь по цвету — пурпурное атласное одеяло оживляло эту келью…