Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Против часовой стрелки

Ивеншев Николай Алексеевич

Шрифт:

— Пирожков возьми, я сейчас испеку — тесто есть, яичек прихвати, колбаски, сахара. Сейчас ведь в вагонах шаром покати, я знаю, милый мой, что ты вернешься. Вернешься ведь?!

— Вернусь, — как можно увереннее пообещал он и для пущей убедительности хлопнул себя ладонью по коленке.

В поезде всегда чувствуешь себя более свободным, может быть, от этого некоторые пассажиры шукшинского покроя любят фантазировать. Кто врет, что он инженер по самолетной железной дороге, кто — ученый, кто — артист. Это делается бескорыстно. Просто фантазеры проигрывают свои упущенные возможности. Дремлет вон там в конце коридора счетовод, а в нем, может быть, умер Иннокентий Смоктуновский! Калачев в поезде вздохнул спокойнее. Он — сейчас не особенный человек, единственный на весь земной шар, а обыкновенный молодой, неженатый парень. Написаны необходимые письма, все обмозговано, передумано,

все рассчитано, как он явится, что скажет, разработан стиль поведения. Осталось всего ничего — лечь на верхнюю полку, глядеть в закопченное грязное окошко, отмечать глазами, что вот уже и деревья зазеленели, вылупляются листочки, и абрикосы вспыхнули. Стоят деревца, замершие и настороженные, перед летом — главным своим испытанием.

Он теперь понимал, что в его студенческой неразделенной любви была тургеневщина и цыганщина, надрыв и излом, наносное, книжное: не ответишь на любовь — повешусь. Но было еще и то время, когда он с религиозным обожанием, бесплотным, самоуничижительным, гипнотически глядел на ее бумажную ослепительно белую кофточку. И кофточка эта была живой. Кофточка была продолжением плавных кистей, задумчивых серых глаз, гладкой щеки и круглого яблочно — спелого колена. Она была словно слитой из единого материала. Конечно, то — экзальтация, конечно, он навыдумывал, навоображал. И был тот миг, когда он сидел рядом с вахтершей студенческого общежития, о чем-то болтал со старушкой, резко хлопнула входная дверь, вбежала она, за ней Дантист. Он ухаживал за многими девушками их общаги. От Дантиста разило водкой за сто километров. Она бросилась к Калачеву. В глазах — мольба: «Я отдаю себя полностью под твою защиту!» Он, конечно, загородил девушку. Киношного продолжения не случилось, кулаков и прочего. Дантист смешался, стал что-то доказывать вахтерше, а потом и вовсе исчез. После такого Калачев написал ей стихи. Послал их почему-то по почте. От робости. «Упаду на колени, над пропастью падать…»

Ни стихи, ни цветы, ни падения на колени, ни мольбы, ни угрозы — ничто это не повлияло на ее отношение к

Калачеву. Это только претило ей. Хотя иногда она позволяла бывать рядом с собой. Улыбалась она соблазнительно, кокетничала, играла с ним в кошки — мышки. Однако весь свой пыл отдавала глупенькому чернобровому опереточному студентику. Он был взбалмошным, но, когда надо, напускал на себя лоск и, главное, пел под гитару всякие романсы. И слащаво улыбался. Обычное явление. Зачем ей какой-то слезливый поэт с торчащими в разные стороны фалдами гэдээровского пиджака? Гитара, влажный голос, черные блестящие глаза — это совсем другое.

Калачев при распределении попросился в Дагестан (помнился «полдневный жар в долине Дагестана»), И из Дагестана послал ей письмо. Опять писал, что любит, не может без нее жить, что — только из-за нее и мотнул на Кавказ. Надо же такому случиться — ответила. Очень, очень рада. Она и подумать не могла! Спасибо за теплые слова! Но она не такая, как он навоображал в стихах. Она плохая, даже гадкая, порочная. Она связалась с такими плохими делами.

Как взорвало его тогда это письмецо, этот листочек с ровным почерком, та же аккуратность, то же продолжение ее ослепительно — белой кофточки, ладони, шеи, глаз. Нестерпимым было ожидание зимних каникул. Он хотел ехать к ней, написал и вот дождался. Не помнил, как сошел с поезда, как добрался до общежития. В общаге та самая вахтерша, эту добрую женщину почему-то звали Мегерой. Она сидела и вязала кофты, точно так же, как и три года назад:

— Уехали все, все, и ребята, и девушки. По домам. У них ведь каникулы.

Калачев застыл и не мог еще понять до конца все, что она сообщила.

— Но она-то осталась? — спросил он у Мегеры.

— Все уехали! — развела руками пожилая женщина. — А переночевать пущу. Ведь я тебя хорошо знаю. Пущу! Да хоть в ту же тридцать вторую, к девушкам. У хлопцев-то ремонт завели, а к девчатам можно. Только вот чистых простыней нет, белья постельного, комендантша ушла и все, все закрыто.

— Ничего. Как-нибудь, — еле выговорил Калачев.

Тогда еще появилась цель, поехать в ее старинный казачий городок. Увидеть ее из-за какого-нибудь угла, из-за кустика. Этого хватит. Мегера выдала ключ. Он, зайдя в комнату, сразу отыскал ее тумбочку, ее кровать. На тумбочке книжка. Достоевский, «Идиот». Он перед дорогой перечитывал эту книгу. Как же, как же, ведь его красавица — современная Настасья Филипповна. В ее простынях с открытыми глазами лежал он всю ночь. Повезло хоть таким образом — в ее простынях. А наутро смалодушничал, в городок не поехал, а отправился к матери. И с этих пор — никаких с ней

отношений. Были в его жизни всякие романтические приключения. К нему приставали, к нему, наоборот, были равнодушны. По — всякому. И женился Калачев хорошо. Повезло с женитьбой, вон ведь как убивалась Татьяна, провожая его в путь — дорогу. Кто знает — может, и искренне? Но эта, эта — на всю жизнь, как клеймо. Или он так хотел, чтобы на всю жизнь? Ведь к чему бы он душой ни привязывался, все со временем уходило, отлетало, перегнивали веревочки, обрывались ниточки. Друзья менялись. Дочь была самая что ни на есть его, но и она отшатнулась враз. А ребенок родится, совсем, совсем исчезнет дочка со своим целительным полонезом. Впрочем, полонез давно потерял свои свойства.

А может быть, она умерла? Нет, тогда бы он не ехал. Душа подсказывает, что жива, что в этом мире она есть. И душа говорит: «Отдайся этой идее — все будет хорошо, нормально. Может, еще случится коротенький безумнострастный роман. У последней черты…»

Внизу, на нижних полках — своя жизнь. Курносая молодка с коровьими глазами жалуется:

— Игрушек для детей нету. Раньше медведей плюшевых во всех магазинах чертова уйма. Лежали, как в берлогах, и зиму, и лето.

— А чего сейчас есть? Сырочком плавленым и тем подавишься, когда такие цены… — поддакивал курносый, с чуть ли не фиолетовым лицом мужичонка.

— Я на остановке стою, смотрю, машина с будкой. На будке написано «Цыплята». Очередь стоит. И я, значит, прикупила этих желтеньких комочков. Дешево что-то взяла. Привожу цыплят своему Димке. Он рад. Сразу — играть с ними. Гоняет их своей артиллерией. Правда, двоим уже головы свернул, испытывал на прочность.

— Какая разница! Он бы так и с грузовичком поступил, с любыми машинками. А магазинные игрушки сейчас подороже желторотиков — цыплят, вот люди на игрушки их и хватают.

«А я еще хотел оставаться в этом мире», — ужаснулся Калачев. И женщина ведь добрая, только что звала чай пить, развязала узелок с жареной курицей, с домашним сыром, с домашней колбасой. Хлебосолка. Как же такое несовместимое гнездится в человеке! И день, и ночь маялся Калачев в грязном и липком вагоне, места себе не находил. Он никому ничего не рассказывал, только в окошко глядел да удивлялся превращениям внутри себя. Чем дальше он уезжал от дома, тем прочнее он забывал все домашнее. Никак теперь вот не вспомнит, какого цвета волосы у Татьяны. Черные? Белые? Убей — не помнит. Как звали дочку, его собственную? Что-то плавное с волнами. Опять — провал в памяти. Кажется, на букву «Э». Элла? Дом — отрезанный ломоть. Одновременно с забыванием яснее и ярче виделось прошлое. К нему примешивались видения с разрывами снарядов, пением какого-то гимна на немецком языке. Пел этот гимн невысокого роста человек с внимательными и печальными глазами. Немецкий солдат достаточно часто взглядывал на часики. Внимательно приглядеться — это его, Володины, часы.

Жена забывалась, но все ярче в памяти проявлялась она — Таня Перепелкина, в бумажной кофточке. То она, а то солдат немецкой армии. Очнулся Калачев тогда, когда испуганно дернулся поезд, когда стало ясно, что именно это конец его дороги.

В город надо было идти следом за всей толпой, подняться по переходному мостику, идти над рельсами. Как крепко пахнет дерущим все внутренности креозотом. Навстречу ковыляет бабушка, глаза у нее часто моргают. Сколько энергии тратит бабушка на моргание, больше, чем на ходьбу! Мысли невпопад, не о том надо думать. А у этого пожилого мужчины с аккуратным брюшком, правильного, наутюженного, расчесанного, можно спросить. И он отвечает:

— Вот как сойдете с трапа, так — налево, там красное кирпичное здание встретите. Решетка на воротах медная: смело идите вперед с полкилометра. Улица Резерфорда или Чиняевская, там и воткнетесь в городской отдел народного образования, — раскладывал он по полочкам, аккуратист.

В отделе образования на него долго, очень долго смотрели, как на какого-нибудь заморского гостя.

Тихо в этой комнате, и все оглядывают Калачева со всех сторон. Женщина с мелкими кудряшками, похожая на артистку Ахеджакову, прервала неловкую паузу:

— Перепелкина, говорите? Какая — такая Перепелкина? Старшая? Или дочка? Старшую в прошлом году похоронили.

— Младшая, конечно, младшая, — извиняюще улыбнулся Калачев.

— А если старшая, то она сорок лет в нашей системе отработала. А вы, извиняюсь, кто такой? Родственник?

Она тряхнула кудряшками, словно ставила печать, словно утверждала: «Верно. Родственник».

— Около бани они живут. Но туда автобусом надо ехать, «двойкой». Вот, глядите сюда.

И женщина начертила план на какой-то оберточной бумаге.

Поделиться с друзьями: