Против правил Дм. Быков
Шрифт:
Порою кажется, что Борис Акунин прислушался к рассуждениям Леонида Леонова, записанным Корнеем Чуковским в дневник. Леонид Леонов удивлялся Василию Гроссману и говорил приблизительно так: ну наболело у тебя что-то, ну придумал ты что-то важное – так придумай к этому мясу соус. Сделай какого-нибудь отрицательного героя: троцкиста, белогвардейца, фашиста – и все родное, наболевшее, парадоксальное вложи ему в уста “десницею кровавой”. Похоже, что это – принцип Акунина. Любимую свою, дорогущую мысль о невозможности добра в реальном мире Б. Акунин вкладывает в уста Канарису в «Шпионском детективе»: нет на Земле борьбы между Добром и Злом; есть схватка между Злом большим и Злом меньшим. А уж ваше дело решить,
В этом (да и не только в этом смысле) Чхартишвили – убежденный антишестидесятник. Для наивного шестидесятника Ильи Габая, для мудрого шестидесятника Михаила Гефтера признание того факта, что методы НКВД ничем не отличались от методов гестапо, – причина для пересмотра мировоззрения, начало идеологической ломки. Для Б. Акунина это – краеугольный камень. Именно так – ничем не отличались, поэтому не один ли черт, кому служит сильный и умный, отважный и веселый человек – той сатане или этой?
Шестидесятники и склад. Наверное, поэтому так истово и сокровенно не любит Б. Акунин шестидесятников. Один раз (в «Алтын Толобасе») он дал своей неприязни пусть и шутейно, но вырваться… «Киллер суперкласса <…> Кличка Шурик, а настоящего имени никто не знает… Киллер нового поколения, со своим стилем. Патриот шестидесятых: очки, техасы, кеды, Визбор и все такое…» Здесь Б. Акунин выполняет свой фирменный фокус: превращение «князя Мышкина» в «Николая Всеволодовича Ставрогина».
В «Пелагии и черном монахе» это происходит на глазах читателя. В «Алтын Толобасе» превращение происходит за текстом, но тем оно… неприятнее. Обаятельный Шурик из «Кавказской пленницы» – очки, ковбойка, чуб, улыбка – превращается в умелого и безжалостного убийцу. Но Б. Акунин не останавливается на достигнутом. Он дважды описывает гибель «киллера в очках». Один раз разыгранную, фальшивую, второй раз – настоящую, полную, всерьез. И оба раза – на пустыре. «Не помните, какой это убивец в очках и с обаятельной улыбкой так погибал… на пустыре?» – словно бы спрашивает у грамотного читателя Б. Акунин. Разумеется, помним, герой поколения, Мачек Хельмицкий из «Пепла и алмаза».
Удивительным образом Б. Акунин угадал. В самом начале своей кинематографической карьеры Александр Демьяненко, будущий Шурик, играл как раз романтических героев в очках и с наганом. Уже потом режиссеры сообразили, что очки и демонизм, очки и романтический ореол в России пока не совпадают, пока противоречат друг другу слишком сильно, чтобы на этом можно было сыграть.
Акунин вообще любит одеть хорошо узнаваемых героев литературы, истории и политики в иные одежды. До полного неистовства он доходит в «Пелагии и черном монахе», где сумасшедший дом становится складом всей русской литературы, да и не только литературы, да и не только русской. Имморалист-художник из рассказа Акутагавы Рюноскэ, погубивший свою дочь во имя искусства, соседствует с гениальным физиком, занятым проблемами радиации, чьи слова не поспевают за мыслями, и потому окружающим кажется, что он несет белиберду. Невдалеке пробегает еще не госпитализированный – православный политэконом и рачительный хозяин вверенного ему острова Виталий II, настоятель Ново-Арарата.
Да, пожалуй, это – наилучший образ для текстов Б. Акунина. Это – не факультет ненужных вещей, как у Домбровского. Это – склад ненужных вещей, которым умелый менеджер находит применение, находит сбыт. Здесь нам снова поможет та давняя статья Чхартишвили. Ей-ей, ее вполне можно считать б. акунинским литературным манифестом, по крайней мере, программой действий. «Кто разрушил серьезную литературу? Кто ее убил?» – задает вопрос Чхартишвили, и сам же себе отвечает: «Перестроечная публицистика»
«Благодаря вам, критики, массы
поняли, что Проскурин – это плохо, а Платонов – хорошо, и не стали читать ни первого, ни второго. Из-за вас, редакторы, читатель избавился от комплекса неполноценности, восполнил пробелы в образовании и получил индульгенцию от дальнейшего чтения». Всё так, но после этой очистительной или разрушительной работы осталась масса неутилизованных вещей, неких неустоявшихся, облакоподобных представлений. Ну, скажем: революция – плохо, но революционеры бывают хорошие. Или: были такие провокаторы (вроде бы Азеф? или Судейкин? или Дегаев?), они работали на полицию и на террористов, а на самом деле карьеру лепили. Или: вот если бы не ксенофобия в Российской империи, то до сих пор бы стояла…Они не то чтобы неверны, эти представления, но они слишком общи, именно что облакоподобны. И с ними можно работать, как и с приблизительными представлениями о том, что было в России – раньше. Это – глина, из которой можно вылепить все что угодно. Так Юлиан Семенов из приблизительных представлений о третьем рейхе, смешанных с опытом жизни в тоталитарной стране, вылепил мир добродушных, интеллигентных злодеев в красивых мундирах.
Против правил
(Александр Товбин. Приключение сомнамбулы. Роман с излишествами)
Этот роман написан против правил. Против правил современной литературной игры. Два тома, каждый по 800 страниц. Даже Дмитрий Быков и Максим Кантор на такое многосотстраничье не замахиваются. Этот роман переполнен рассуждениями об искусстве, о живописи, архитектуре, о структуре художественного текста. Он набит цитатами, явными и скрытыми, из самых разных произведений, от поэм до пьес. Иногда он становится похожим на эстетический трактат. Автор мог бы написать о своей книге так, как написал Чехов о первой своей пьесе «Чайке»: «Пишу комедию. Страшно вру против всех правил драматургии».
Дом. Такое сравнение (с Чеховым и «Чайкой») вполне правомерно. И не только потому, что «Чайка» чаще всего цитируется в этом романе, становится одним из его лейтмотивов. Но и потому, что это – великий роман, как и «Чайка» великая пьеса. Он стоит в одном ряду со всеми теми романами, на которые явно и неявно ссылается: с «Петербургом» Андрея Белого, «Волшебной горой» Томаса Манна, «Даром» Набокова, «Улиссом» Джойса, «В поисках утраченного времени» Пруста и даже с «Процессом» Кафки. Он не проигрывает от такого соседства. Писатели (если они настоящие писатели) живут для того, чтобы написать хотя бы один такой роман.
Такие книги пишутся раз в десятилетие, если не реже. Поэтому не удивительно, если сразу их не замечают. «Большое видится на расстоянье». От них не убудет. Они встали в ряд. Они стоят в культуре, даже если их сразу не прочли или даже не пролистали. Но в незамечании романа Александра Товбина «Приключение сомнамбулы» есть что-то катастрофическое, обвальное. «Чайка», к примеру, хотя бы с позором провалилась на столичной сцене. Но тут – полное молчание. Двухтомный роман ухнул в это молчание. Нельзя нарушать правила.
Вот и я, взявшись писать об этом романе, сразу нарушил по крайней мере два правила. Первое: только сейчас назвал этот роман и его автора. Второе: пишу рецензию на книгу, вышедшую три года назад. Но это же особый случай: великий роман никем не замечен. Тому есть несколько объяснений. Архитектор Александр Товбин писал свой 1600-страничный роман 35 лет. Он выстраивал его, как дом. Дом этот стоит. Прикиньте, за какое количество времени можно прочесть этот роман? Огромный дом обживают медленно, вживаются в него. Такие романы не просто читают, их перечитывают.