Против ветра
Шрифт:
Но и это еще не все. Проигрывают многие, я свое еще возьму. Словно крыса, вгрызающаяся в тело, не дает мне покоя мысль о том, сколько потеряно времени, которое я мог бы провести с Клаудией. Его уже не воротишь. Я вроде бы понимал, что теряю это время, но в известном смысле это было не так, мне казалось, что такого просто не может быть — до тех пор пока они с Патрицией на самом деле не уехали и я не остался один. Я не верил в то, что это возможно, и только теперь понимаю, что нужно было проводить с ней больше времени. По большому счету эти ребята стоили мне части моей жизни. Иной раз, мелькает у меня мысль, она важнее, чем отправление правосудия, где надо отличить правых от виноватых.
Теперь слишком поздно искать предлоги, строить предположения, гадать по принципу
— Ну что, приятель, как делишки?
— Да вроде не жалуюсь.
— Не то что у нас, грешных. — Одинокий Волк ощеряет рот, обнажая клыки в злорадной улыбке, зубы у него стали почти черными от плитки жевательного табака, которую он все время держит за щекой. В тюрьме мужик может приобрести кое-какие вредные привычки оттого, что делать нечего: сиди себе и дожидайся, когда вынесенный приговор приведут в исполнение.
Комната для встреч адвокатов с подзащитными в камере смертников не самое приятное место. Она сверкает чистотой, слишком ярко освещена и отличается на редкость угрюмым видом. В таком месте чувствуешь себя, как пациент, которому делают операцию в полости рта без инъекции обезболивающего новокаина. В прежние времена, еще до того как тюрьма была перестроена, собираться там стало своего рода традицией. Это было то место, где, пусть даже при самых мрачных обстоятельствах, могли общаться человеческие существа, что имеет здесь важное значение, потому что все, связанное с пребыванием в камере смертников, ужасно, на редкость унизительно и угнетающе действует на человека, представляя сочетание скуки, тщетности и неотвратимости.
Мы сидим на жестких пластмассовых стульях. За продолговатым пластмассовым столом, который тянется во всю комнату. От пола до потолка нас разделяет перегородка из пуленепробиваемого плексигласа толщиной два дюйма. Мы разговариваем через телефонные трубки, соединенные при помощи шнура, протянутого через перегородку. В комнате мы одни. Все, что мы говорим и делаем, носит строго конфиденциальный характер: каждый месяц здесь проводится обыск на предмет обнаружения подслушивающих устройств, что делается в интересах как властей штата, так и самих заключенных. Стоит хотя бы раз подслушать беседу адвоката с подзащитным, и дело может кончиться возбуждением громкого иска, даже отменой смертного приговора. Поэтому власти штата действуют так, чтобы и комар носа не подточил. Они могут себе это позволить, все настолько складывается в их пользу, что нужно быть полным идиотом, чтобы пытаться смухлевать.
— Хорошие новости есть? — спрашивает Одинокий Волк.
Я отрицательно качаю головой. Каждый раз, когда мы встречаемся, он задает этот вопрос не потому, что надеется на хорошие новости — он знает, как только они у меня будут, я тут же сообщу о них, — а потому, что считает его частью своего рода ритуала. Еще одна привычка, которую нужно в себе вырабатывать, чтобы дни тут шли быстрее, как отжимание в упоре на турнике или чистка зубов через определенные промежутки времени, которые ты сам же себе и устанавливаешь.
— Значит, все по-старому.
Я киваю. Не надо было мне приходить. Хотя Одинокий Волк этого и не говорит, мне кажется, что он тоже так думает. Все равно сейчас я не могу ничего ни сказать, ни сделать. Процесс подачи апелляции по делу, завершившемуся оглашением смертного приговора, — долгая история,
на редкость утомительная и монотонная процедура (если только не ты сам оказался за решеткой, к тому же впервые в жизни), изобилующая разными заковыками. Что касается соблюдения юридических формальностей, то этот процесс, в общем, во многом идет сам по себе. Ни один судья, ни одни органы правосудия, какими бы суровыми они ни были, в том числе в Техасе, Луизиане, Флориде, где десятки людей убивают под предлогом правосудия и защиты американских интересов, не хотят, чтобы власти казнили человека до того, пока не исчерпаны все имеющиеся у него возможности опротестовать смертный приговор. Как единственное оставшееся во всем мире демократическое государство, которое по-прежнему казнит своих граждан, в данном вопросе нам нужно соблюдать осмотрительность или же делать вид, что мы ее соблюдаем.Что касается нашего дела или апелляции по нему как таковой, ситуация складывается парадоксальная. Мы слишком хорошо его провели, и сейчас это оборачивается против нас же. Чтобы добиться пересмотра дела об убийстве, за которое полагается смертная казнь, нужно найти какую-нибудь ошибку, желательно грубую, из-за которой исход дела мог бы быть другим. Обычно из-за грубых ошибок защиты аннулируется больше приговоров, чем по любой иной причине. При поганой защите нашим ребятам подфартило бы больше, потому что в этом случае мы имели бы больше оснований для ходатайства о повторном рассмотрении дела.
Но тут — шалишь! Любой адвокат в Нью-Мексико, начиная с больших шишек и кончая мелкой сошкой, знает, что мы сделали максимум возможного. (Если не считать вступительной речи, мы опростоволосились один-единственный раз — при обнародовании заключения коронера, но теперь ясно, что это не имело никакого значения. Так или иначе они все равно подловили бы нас на этих ножах.) И единственное, что остается, — придраться к чему-нибудь из того, что сказал или сделал судья, к чему-нибудь такому, что сделало (или не сделало) обвинение и что требует если не повторного разбирательства дела, то по крайней мере направления его на дознание.
Пока все мои усилия тщетны. Мартинес исполнил свою роль на первоклассном уровне. Иной раз судью можно подловить, когда он дает указания присяжным, говоря, как отнестись к тем или иным показаниям, какие из них не могут быть приобщены к делу. Здесь этого не было и в помине. Более беспристрастного судьи нечего было и желать. Естественно, я собираюсь направлять кипы ходатайств на предмет опротестования принятых Мартинесом решений, но ни по одному из них не добьюсь желаемого. Выиграю только немного времени.
Если мне и удастся разворошить этот гадючник, то лишь с помощью какой-нибудь оплошности, допущенной обвинением. Робертсон и Моузби. Какой-нибудь их промах, что-нибудь такое, что позволит утереть им нос. Я пока не знаю, существует ли такой промах на самом деле, зато знаю наверняка, что для четырех мужиков, коротающих время в камере смертников, это единственный шанс. Но где его раздобыть?
Одинокий Волк все это знает. Он знает, что раскопать новые улики на манер Перри Мейсона, которые бы суд согласился приобщить к делу, переманить на свою сторону какого-нибудь свидетеля, словом, испробовать эти и другие уловки, рассчитанные на то, чтобы пустить пыль в глаза, практически равны нулю. Но он и остальные жаждут другого, и, даже зная все, Одинокий Волк все равно спрашивает:
— Ничего? Черт бы тебя побрал, старина, но ведь какие-то новости должны быть!
— Я делаю все, что в моих силах. Не могу же я выдумывать новости на пустом месте.
— А почему бы и нет? — Он все еще пытается шутить, хотя юмор у него мрачноватый.
— Да потому, что если бы я попался, то пополнил бы вашу компанию. И что бы тогда стало со всеми нами?
Какое-то время мы беседуем, я рассказываю, как дела у его друзей. Кроме меня, к нему не пускают никого, разве что ближайших родственников, а так как он не женат и единственный его родственник брат, из-за которого он тут и оказался, встречаться ему не с кем. Друзей он тоже не видит, даже мельком. Они сидят в камерах на том же этаже, но полностью изолированы друг от друга.