Протоколы Эйхмана. Записи допросов в Израиле
Шрифт:
ЭЙХМАН. Там у меня устроили обыск, после того как меня похитили. Вот что я из этого заключаю. Да, знаю, я это написал, так точно! Потому что мои сыновья демонстрировали такую... скажем, незаинтересованность в своем духовном развитии, что я предостерегал их.
ЛЕСС. В "Штерне" написано дальше: "Он рассказывал им, в чем он находит и видит для себя оправдания: вашего отца ищут, его обвиняют в ужасных вещах, но это неправда. Он всегда был только прилежным чиновником, которой делал то, что ему приказывали, но никогда не убил ни одного человека".
ЭЙХМАН. И это верно!
ЛЕСС. И дальше: "Он не скрывает от друзей, кто он такой, ведет нескончаемые разговоры; читает все, что опубликовано после войны и относится к области его компетенции - к "еврейскому вопросу". Он отчаянно цепляется за последнее, что ему осталось в оправдание его деятельности: за верность присяге, исполнение долга, повиновение. И люто ненавидит каждого, кто в последние часы "тысячелетнего рейха" предпочел человеческие чувства безоговорочному повиновению. Он читает книгу Герхарда Больдта "Последние дни рейхсканцелярии" и обнаруживает, что автор Больдт не был предан своему фюреру до последнего вздоха. Текст на суперобложке книги начинается так: "В январе 1945 г. молодой офицер-фронтовик..." Эйхман зачеркивает "офицер-фронтовик" и надписывает: "подонок". И на том стоит: всюду, где на страницах
ЭЙХМАН. Да, мои. Но конечно, это... это подлость - говорить про соломинку, которой я, дескать, раньше не знал. Знал всегда. Для меня это норма. Я принял за норму императив Канта, притом уже давно. Я строил мою жизнь в соответствии с этой нормой и следовал ей в заметках для моих сыновей, когда видел, как они распущенны. И пытался суровыми словами призвать их к благоразумию... Если я читал книгу, то при чтении... если меня охватывал праведный гнев, я хватался за карандаш и записывал - то, что мне в этот момент казалось важным.
ЛЕСС. Вот "Штерн" пишет дальше: "Знакомые и друзья, которые общались с ним в Аргентине, характеризуют его как человека, внутренне сломленного; он хотя и понимает свою вину, которую не передать никакими словами, но не решается признаться себе в этом и, закусив удила, яростно ищет формальных оправданий, чтобы не быть вынужденным вынести себе самому приговор".
ЭЙХМАН. Это неверно. Это... это... журналистская болтовня!
ЛЕСС. Дальше: "Совесть Эйхмана... Он записывает: "Я уже устал жить анонимным странником между мирами. Голос сердца, от которого не уйти ни одному человеку, все время нашептывает мне, подсказывает путь к покою. Я хочу примирения, с моими бывшими противниками - тоже. Может быть, это в немецком характере. Я был бы последним из тех, кто не готов предстать перед германскими инстанциями, если бы не задумывался над тем, что политические интересы в отношении к подобным делам слишком велики и результат вряд ли будет ясен. Я далек от того, чтобы хоть в малейшей степени усомниться в справедливости германского суда, но совершенно не представляю себе правового статуса бывшего исполнителя, который обязан был действовать в соответствии со служебной присягой и выполнять полученные приказы и указания, - моего статуса в сегодняшнем правосудии, при вынесении приговора. Я был всего лишь верным, аккуратным, корректным, прилежным исполнителем. Был вдохновлен чувствами к своей родине, имел честь принадлежать к СС и служить в Главном управлении имперской безопасности. Внутренне я никогда не был ни подлецом, ни изменником. И, оглядываясь на свое прошлое, я убеждаюсь со всей добросовестностью, что не был ни убийцей, ни организатором массовых убийств. Но чтобы ни на волосок не отклониться от правды, я желаю сам обвинить себя в содействии убийствам, потому что передавал получаемые мною приказы о депортации и потому что, по меньшей мере, часть этих депортированных была убита, хотя и совсем другой службой. Я сказал, что если стану строго и беспощадно судить себя сам, то должен буду обвинить себя в содействии убийствам. Но я еще не вижу ясно, имею ли я на это право по отношению к моим непосредственным подчиненным. Так что я все еще нахожусь в состоянии внутреннего конфликта. Мое субъективное отношение к происходившим событиям определялось моей верой в необходимость тотальной войны, и я был обязан верить лозунгу, постоянно провозглашаемому руководителями тогдашнего германского рейха: "Победа в этой тотальной войне или закат немецкого народа". На основании этого я с чистой совестью и верой в сердце исполнял приказы и следовал долгу".
ЭЙХМАН. Так точно!
ЛЕСС. Это сделанные вами записи или...
ЭЙХМАН. Я не могу вспомнить, где я их сделал, но это мои слова. Я узнаю слова. Откуда... откуда они, я не могу объяснить.
ЛЕСС. И дальше "Штерн" пишет: "Но этот Эйхман не был человеком озверевшим или отупевшим. Согласно заслуживающим доверия свидетельствам, он был, скорее, сентиментален. Тем не менее, этот человек, который все видел и знал, подписывал приказы о депортации, означавшие для многих сотен тысяч людей смерть. Он был чиновником смерти, и он знал это, когда был им. Он не испытывал тогда ни сомнений, ни стремления ссылаться на необходимость подчинения приказу. Ему придется отвечать за это".
ЭЙХМАН. Последнее - это журналистская болтовня. Если моей установкой была верность присяге, то не надо... то нечего тут возиться и толковать превратно... Эти журналисты, они могут... И писатели, сочинители романов, тоже могут.
ЛЕСС. Как вы относитесь к пометкам в ваших книгах?
ЭЙХМАН. Относительно того, что я писал на моих книгах, я придерживаюсь той точки зрения, что это обстоятельство - мои записи на моих личных книгах - не должно интересовать никого, если я не одалживаю кому-либо эти книги. А я их никому не давал. Господин капитан, разрешите мне высказать под конец личные соображения и сообщить здесь мое личное решение. Я рассказал теперь все, что смог извлечь из памяти, хотя прошло 15 лет. В основном - так я, во всяком случае, полагаю - ничего существенного не осталось. Но я уверен, что должно быть еще множество деталей и я мог бы их ясно представить себе, если что-то меня подтолкнет. Я прошу принять во внимание, что в любом случае я готов сообщить о происходившем все, что знаю. Внутренне я давно уже был готов к такому полному признанию, только не знал, куда приведет меня для него судьба. В январе мне сказали, что еще в этом году я предстану перед судом. Так же точно, как мне сказали, что свой 56-й год я не переживу. Первое уже наступило, второе, я полагаю, неотвратимо. Уже одно это дает мне полную внутреннюю готовность добровольно дать показания обо всем, что я знаю. Всю свою жизнь я привык повиноваться, с самого детства и вплоть до 8 мая 1945 г., а за годы, проведенные в СС, это превратилось уже в безоговорочное, рабское повиновение. И что дало бы мне неповиновение? И кому пошло бы оно на пользу? Все главное и определяющее в событиях с 1935-го по 1945 г. никогда не было мне доступно; я находился на слишком низкой ступени как по званию, так и по должности. Несмотря на все это, я, конечно, знаю, что не могу умыть руки, сложить с себя ответственность, ибо тот факт, что я был всего лишь исполнителем приказов,
ничего сегодня не значит. Те, кто планировал, кто решал и приказывал, задешево ушли от ответственности, покончив с собой. Другие из этой компании мертвы или их нет. Хотя на моих руках нет крови, я буду, конечно, признан виновным в пособничестве убийствам. Но как бы там ни было, я внутренне свободен, чтобы покаяться в ужасном прошлом лично. Я знаю, что мне предстоит быть осужденным на смерть. Я и не прошу пощады, мне это не подобает. И я готов, если это будет означать еще большую меру покаяния, показать устрашающий пример всем антисемитам этого мира - публично повеситься. Пусть мне разрешат еще написать перед этим книгу об ужасах - как предупреждение и на страх нынешней и будущей молодежи, и пусть тогда завершится моя земная жизнь. Вы позвольте мне, господин капитан, передать вам это заявление - в ваши дела?ЛЕТОПИСЕЦ. Эйхман хочет перед казнью написать мемуары, как Рудольф Гёсс, комендант лагеря уничтожения Освенцим, и д-р Ганс Франк, генерал-губернатором оккупированной Польши. Оба они оставили письменные воспоминания. От Эйхмана же остались только собственноручные признания, но они скудны, отрывочны, обходят конкретные подробности и задуманы явно как некое оправдание перед своей семьей. Таким образом, протоколы допросов в Израиле остаются важнейшим и самым подробным документом о характере и деяниях этого человека, чье имя навсегда связано с историей геноцида - с истреблением евреев. По сути дела, Эйхман был - как и показал судебный процесс - не более чем исполнителем. Побудительной причиной его поступков был не столько антисемитизм, сколько служебное рвение, карьеризм, наслаждение властью над жизнью и смертью. Он был горько разочарован тем, что не поднялся над средним слоем эсэсовской иерархии и его петлицы украшали лишь четыре звездочки и нашивка оберштурмбаннфюрера - подполковника СС. Он никогда не мог понять, что деспоты предпочитают держать палачей - своих подручных - в тени. Вести допросы по его делу было поручено капитану полиции Авнеру Лессу, бывшему жителю Берлина, хорошо знавшему условия жизни в Германии до 1933 г. и говорившему с Эйхманом на его родном языке. Он пользуется старой как мир уловкой криминалистов: задавая вопросы, то и дело переходит от одного эпизода к другому, поскольку это сбивает обвиняемого с толку и тот путается в показаниях. Так что изучение 3564 страниц протоколов допроса было нелегким делом. В книге хватило места лишь для части этих протоколов, Йохен фон Ланг и Клаус Зибилл объединили разбросанные по разным местам факты, относящиеся к отдельным вопросам, и по возможности привели их в определенный порядок - по месту и времени событий. Для историков были важны показания Эйхмана, проливающие свет на масштабы и методы нацистских преступлений и в то же время показывающие, как рядовой человек бюргерского происхождения и нормального воспитания, без криминальных наклонностей, может превратиться в изверга исключительно под влиянием условий - прославления насилия и ослепления "фюрером". Допросы начались 29 мая I960 г., спустя девять дней после прибытия Эйхмана в Израиль. До 2 февраля 1961 г. арестованного приводили к капитану полиции Лессу через различные промежутки времени 90 раз. Он провел с Эйхманом на допросах в общей сложности 275 часов. Вопросы и ответы записывались на магнитофон и затем перепечатывались. Эйхману предъявлялись распечатки, одна за другой, всего 77 кассет. Неровным почерком, каракулями, он исправлял лишь немногое, подтверждая каждый раз, что "этот текст сверен мной с магнитофонной записью и собственноручно исправлен, я подтверждаю точность и правильность записи моей подписью". Через два месяца после последнего допроса 11 апреля 1961 г. в Иерусалиме начался судебный процесс. Суд был создан новым законом специально для этого процесса. Многие евреи, которые прежде находились во главе еврейских общин Берлина, Вены, Праги, Будапешта выступили как свидетели обвинения. Эйхман во всем признавался, но ссылался на приказы сверху. Может быть, он втайне надеялся, что будет осужден только за пособничество убийствам и таким образом избежит приговора к смерти. Но сам масштаб преступлений не позволял квалифицировать их иначе, чем убийства. В остальном процесс был, насколько позволяли чувства судей по отношению к обвиняемому, безупречен. Процесс длился семь месяцев, и каждый день заседаний суда напоминал о страданиях и гибели евреев. Одиннадцатого декабря 1961 года председательствующий объявил приговор: смерть. Через полгода, 31 мая 1962 г. Адольф Эйхман был повешен. Труп его был сожжен, пепел высыпан в море.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Следователь капитан израильской полиции Авнер Лесс
В первый раз я увидел Адольфа Эйхмана в 16 часов 45 минут 29 мая 1960 года.
В помещении, где должен был начаться допрос, находились мой непосредственный начальник полковник Хофштеттер и я; туда привели Эйхмана. Мы были напряжены, даже прекрасно владеющий собой полковник не мог скрыть, что нервничает. Но когда заключенный, одетый в брюки и рубаху цвета хаки, в открытых сандалиях на босу ногу, предстал перед нами, я был разочарован.
Не могу сказать, чего я ждал - наверное, фашиста, каких мы видели в кино: высокого роста блондина с голубыми глазами и сверлящим взглядом, с надменным, господским выражением лица. Но предо мной стоял самый обыкновенный человек, чуть выше меня ростом, скорее худой, чем стройный, с довольно бедной шевелюрой. Совсем не Франкенштейн и не колченогий дьявол с рогами. Эта "нормальность" только усилила впечатление от его устрашающих признаний, если сравнить их с тем, что я уже знал из документов.
Наши беседы Эйхман начал с просьбы. В Аргентине он носил очки. Их у него изъяли, но они ему нужны. Я велел отдать ему очки. Потом по соображениям безопасности стекла были заменены линзами из пластика; он хотел делать заметки, готовясь к допросу, и мне пришлось позаботиться о том, чтобы днем он всегда мог пользоваться очками в своей камере. Он много курил, и я приказал увеличить его табачный рацион. Кроме того, он постоянно получал сигареты от меня; тогда я был курящим, и когда закуривал, то давал сигарету и ему. Причин делать ему послабления у меня не было, но с сигаретой он становился разговорчивее и сосредоточивался на показаниях.
Когда он сидел напротив меня в первый раз, это был сплошной комок нервов. Левая сторона его лица дергалась. Руки дрожали, он их прятал под стол. Я чувствовал - он боится, что с ним быстро расправятся. Он ведь знал только гестаповские методы допроса - свои и своих бывших коллег. Он не мог представить себе, что израильская полиция будет обращаться с ним исключительно корректно.
Поначалу я воспринял сидящего вот так передо мной Эйхмана как птичку, которую держу в руках, - она целиком в моей воле. Но в ходе допросов у меня возникли другие ощущения. Его показания и документы позволяли отчетливо понять, с какой холодной изощренностью и хитростью он планировал и осуществлял истребление евреев.