Протяжение точки
Шрифт:
Не случайно именно сейчас Пушкин цитирует в своих дневниках Паскаля.
Все, что превышает геометрию, превышает нас.
Мы — «черченый» народ; сознание этого, соучастие в «черчении» есть преодоление ограниченности, заданности, несвободы «чертежа». Мы чертим себя свободно.
«Годунов» выше геометрии вот в каком смысле: он представляет собой поле захватывающих поверх-математических упражнений: заглядывание в иное (большее) время, сплочение русского вакуума, синтез героя и фона, соразмерение себя со страной, посажение «самозванца» Александра в цари.
Сюда же записать заполнение собой пейзажа, который когда-то над озером Кучане столь широко и многообещающе распался. Все это поверх геометрии, это выход за очевидные пределы, как собственно работа над «Годуновым» есть выход за пределы собственно поэзии. Пушкинское сочинение за год стало таинством. Оттого Александр ото всех прячет «Годунова»,
Не просто поэзия, некое большее действие (переплетение судьбы, рифмы во времени?) производится Пушкиным в Михайловском. Для этого весной явилось новое слово; оно подперло небеса, наполнило легкие. Теперь новорожденный Новоалександр может перекачивать без усилия свинцовый северный воздух. Он выжил в этот год, к тому же выдумал себе занятие необыкновенное. Можно попытаться передать его встречной метафорой: через полынью бумаги перенырнуть в иное время, рассеять Смуту, сесть на трон — царем времени.
Июнь — месяц непростой; иные полеты в июне над Москвой порой бывают наказуемы.
О наказании светом
В июне 1606 года самозванец Григорий Отрепьев был убит заговорщиками. Очередной (организованный Шуйским) московский бунт полыхнул и спалил Лжедмитрия — Отрепьева. Кончина его была героической; он бросился на бунтовщиков с саблей, с большой высоты, отчего разбился насмерть или покалечился и был добит на месте. Такова легенда. Москва его проводила огнем — избытком света, как раз по сезону. Деревянная потешная крепость под названием «Ад», которую некогда построил сам Лжедмитрий по случаю очередного московского праздника, была вывезена за город в урочище Котлы, где, согласно не русскому, но, скорее, индийскому (то есть опять-таки южному) обряду, самозванец был сожжен. На глазах Москвы он сгорел в адском котле. Пеплом его зарядили пушку и выстрелили — прочь от Москвы. Туда же, на юг — к солнцу. Так Григорий Отрепьев «вышел в свет».
III
О календаре забывать не следует, хотя он составляет только фон происходящего, — календарь есть та ткань, что растянута у Александра на пяльцах; по ней он вышивает своего «Годунова».
Москва меряет мир временем: оттого ее календарь так подробно разработан и осмыслен как универсальный модуль бытия. Даже стрельба из пушек («царским» пеплом) производится в ней согласно рисунку циферблата.
О макушке года
Июль для Москвы есть вершина, «макушка года». Это «кремль» календаря, верхняя цитадель года (города). С января месяца Москва взбирается все выше, разворачиваясь все шире сферою календаря, пока не покоряет вершину июля.
Есть положение Москвы в зените: праздник, отмеченный как во времени, так и в пространстве: Иванов день (7 июля по новому стилю), который соответствует в реальном пространстве города золотой макушке колокольни Ивана Великого. Сей хронотоп означает метафизический центр столицы. Вокруг этой точки, уперев в нее иглу невидимого циркуля, Москва чертит свои характерные круги.
То же происходит и с Александром: он также находит свой зенит. В очередной раз можно отметить его замечательную синхронность с Москвой: с января месяца Пушкин московским образом растет, пока не достигает в вознесенском полете высшей, июльской точки года. С нее, как с Ивана Великого, Пушкину открыт весь русский мир. Здесь со всею силой им овладевают «царские» химеры. Отсюда он судит (в слове) всех и вся — посылает Державина на восток, к татарам, за то, что язык того не русский, не московский.
Вставная сцена в «Годунове» на первый взгляд неожиданная, но, в свете «царского прозрения» Пушкина, достаточно уместная. Царевич Федор чертит географическую карту, чертеж земли московской. Не столько наследник Федор, сколько «наследник» Александр смотрит с высоты на свое царство и видит его целиком — и центр, и крайние пределы. Москва, Новгород, Астрахань, вот море, вот пермские дремучие леса, а вот Сибирь.
Здесь пересекаются несколько скрытых мотивов; один из них — способность к зрению нового поколения и «слепота» старших. Годунов, глядя на карту, которую чертит сын, не узнает Волги. А это что такое узором здесь виется? Как можно царю не различать Волги? [69]
69
69 Упрек скорее всего незаслуженный: Годунов был один из самых образованных русских государей, тем более, что вышел он из «премьеров» и по надобности реального управления страной был обязан различать на ее карте Сибирь и Волгу. И все же Пушкин награждает его географической слепотой — как человека старшего поколения. Страну как с облаков впервые различил Грозный; географический переворот в его сознании произошел в момент взятия Казани. Тогда, как на шарнире — шарниром и
была Казань — повернулся вектор русской миссии. До того Московия шла на север, перешагивая Волгу в верхнем ее течении, после этого она двинулась через Волгу на восток и скоро приросла Сибирью. Тогда прозрел на карте русский царь (различил даже Англию). «Слепота» Годунова после этого представляется анахронизмом.Не только Волги, но сторон света. Позже этот мотив вернется: в «Золотом петушке» царь Додон доверится кудеснику и его птице-компасу. Под царем Додоном разумеется Николай I, под кудесником — Пушкин. Пушкин видит страну как с небес: это «летнее» (полное) видение Москвы он освоил в 1825 году, собирая «Годунова» не на плоскости страницы, но в пространстве [70] .
Географически действие «Годунова» составляет характерный пульс: сначала «царь» бежит из Москвы за ее дальние пределы, затем окраина идет на столицу. Мы наблюдаем «расширение» и «сжатие» страны, полное дыхание русской драмы. Бежавшему в Польшу самозванцу в Кракове являются казаки: пограничные люди, которые призваны служить русскому расширению — теперь вектор их движения развернут внутрь. Сын Курбского, некогда бежавшего из Москвы, теперь идет обратно. Пестрый набор войска самозванца (тут и немец с французом, ругающийся всяк на своем языке), на первый взгляд представляющий полный хаос, на самом деле имеет некоторый простейший принцип организации: эти русские идут извне вовнутрь. Так «дышит» Москва; драма Пушкина рассматривает обе характерные стадии ее живого пульса.
70
70 Эту способность большего видения, причем не данного от природы, но в определенный момент приобретенного, Пушкин отличал в себе постоянно. Вернувшись в столицы из ссылки, где он сумел «прозреть», он всякую минуту ощущал это свое отличие от окружающих. Об этом свидетельствует история о том, как он впервые увидел живопись Брюллова, в которой пространственный прием был применен так, как никогда до того в России не применялся. В картинах Брюллова открылся живой воздух, без условностей и искажения перспективы. — «Наконец-то, — говорил Пушкин, глядя на его «Итальянское утро», — у нас в России начали так писать картины. Я так же начал писать стихи…» — и проч.
Это не вполне география, более, чем геометрия, — это одушевление пространства, которое сообщает автору много нового чувства (к примеру, раскаяния за выдуманное предательство). Он начинает ощущать себя с Москвой единым целым. То, что происходит с ней, ее стремительные перемены синхронны с его внутренними переменами. От этого приходит ощущение «расширения» времени и света, ощущение некоего верхнего предела в том общем подъеме, который пришелся на июль, сознания полноты творчества, которой прежде он не знал.
Чем меньше Александр сознает «регулярность» своего преображения, то, что перемены в нем совершаются как по расписанию, тем лучше для него как для поэта. Незамечаемый, этот порядок становится процедурой таинства. Совершается чудо: он просыпается к жизни вместе с Москвой, которая с каждым днем все яснее открывается его авторскому взору.
Тут можно вспомнить сюжет с «зачатием» Пушкина селом Михайловским осенью 1824 года. Тогда через еловую аллею южное семя проникло вовнутрь сокровенных михайловских глубин; озеро округлостью своей обозначило потенциальные пределы тесного северного лона. Окрестности, чреватые младенцем Александром, должный срок с ним промучились: сначала — осенью и зимой — изменения «пейзажа» были незаметны, весной пространства пошли в рост. Томление поста и Смуты, пульс пустоты и плоти, перевороты половодья. Сознание (поэтической) переполненности, равно как и путь разрешения от бремени, пришло к поэту на Пасху: тогда начал оформляться новый «Годунов», который до того был точно прошлогодний плод или воспоминание о нем: сухо и плоско. К лету взошло до небес; на Вознесение простор наконец разрешился Пушкиным. Красная рубаха поэта окрашена кровью нового рождения. Связная сказка. Во всяком ее повороте присутствует матушка Москва, место перманентного зачатия (времени), томления, ожидания, средоточие разрывов и боли.
Год рисовался Годуновым, время выходило человеком. Здесь слышно чудо, которому может повредить точный календарный расчет. Впрочем, московский календарь есть поминутное, подневное празднование чуда. Пространство для Москвы есть выдумка, она помещена во время — через цикл зачатия и рождения (времени, здесь — поэта, рифмующего, удерживающего время).
Тут не слышно романтической любви; для Пушкина это представляется странным.
«Годунов» — сочинение метафизическое; царская игра со временем в нем преобладает над прямой любовною игрой. Можно сказать, что в этой драме нет женщины. Марина Мнишек ни в коем случае не представляет собой романтической героини. Напротив: сколько может, автор выставляет ее расчетливой особой, не ожидающей, а отвергающей любовные поползновения самозванца. Он, Григорий, влюблен, но так влюблен, что будто бы отравлен. Марину он боится, при появлении ее трепещет, как от змеи — и постоянно рассуждает о ней как о змее, которая вот-вот его погубит. Так ведь едва не погубила — не зря он так боялся.