Провидица поневоле
Шрифт:
— За такую сумму, ваше сиятельство, к вам выстроится целая очередь достойнейших людей с гораздо большими способностями, чем у меня, — не твердо ответил Кекин, более пораженный мольбой в глазах и голосе графа и тронутый его беспомощностью, нежели ослепленный предложением целого состояния, коего хватило бы на несколько жизней.
— Да не нужно мне никого, кроме вас! — вскричал в отчаянии Волоцкий и взял Кекина за руку. Ладонь его была сухой и горячей, а пальцы мелко подрагивали. — Ради вас я уехал из Венеции, ради вас предпринял столь долгое путешествие едва ли не по всей России, ради вас неделями трясся по самым несноснейшим дорогам и только ради вас остановился на этом,
— Но почему все-таки я?
— Да потому… — Волоцкий судорожно сглотнул и сжал руку Нафанаила. — Послушайте. Сего дня, когда вы переправлялись на пароме через Суру, возле ваших ног стайка воробьев клевала просыпанное пшено. Из этой стайки выделялся один воробей, тощий и задиристый, который то и дело затевал драку с остальными. Ему и пшена-то, в общем, не досталось, но зато он был явно доволен собой. И вы сравнили его — заметьте, в мыслях — со своим знакомцем корнетом Аристовым. Было такое?
Нафанаил выдернул руку из-под ладони графа.
— Кто вам это сказал?
— Моя дочь. Моя больная дочь, — с печалью в голосе произнес Волоцкий. — Несчастная, в своей болезни она видит и говорит еще более удивительные вещи. Она видит будущее свое и других людей. Ей нельзя не верить, и тому уже масса примеров. Месяц назад она описала мне вас так, как я вижу теперь перед собой. Она предвидит свою смерть и утверждает, что, кроме вас, ее никто не сможет спасти. Как, — граф снова судорожно сглотнул, — как я могу ей не верить?! Поверьте, только вы один можете вернуть ей здоровье, а мне возвратить счастие всей моей жизни.
Он умолк и опустил голову, ожидая ответа. Кекину показалось, что графа сотрясают беззвучные рыдания.
— И все же я не понимаю, как я смогу излечить вашу дочь, — пробормотал отставной поручик.
— Ах, любезный мой сударь, — поднял на Кекина глаза граф, полные слез. — Вы, по молодости лет, и представления не имеете, сколько всего непонятного в этом мире. К тому же непонятное не всегда невероятно, ибо тому есть причины, которые мы просто не можем объяснить. Какая-то сила открыла моей дочери ваше существование. Сила эта неведома и необъяснима. Но вы — существуете, это факт. Моя дочь говорит, что вы единственный, кто может помочь ей. Неважно, откуда она знает это. Важно, что она это знает. Вот причины моей навязчивости и моего предложения к вам, что, согласитесь, простительно любящему отцу, каждую минуту трепещущему за жизнь своей единственной дочери.
— Да, конечно, я понимаю… — не нашелся ничего более ответить Нафанаил.
— А вы, — несколько воодушевился граф, — вы сможете, если захотите, выбрать себе любое занятие по душе. Захотите целыми днями гулять в моем парке — пожалуйста, появится желание поохотиться — псарня и загонщики к вашим услугам, ну, а если вас вдруг посетит вдохновение, то вы сможете, как и прежде, слагать в уединении свои вирши…
— Она и об этом вам сказала? — уже не очень удивился Кекин.
— Да, — подтвердил Волоцкий и процитировал:
Того в потомстве лавр бессмертия венчает, Кто трогает и душу, и сердца…По-моему, великолепные строки.
— Благодарю вас, — промолвил уже совершенно сбитый с толку отставной поручик.
— Значит, вы согласны? — с надеждой спросил Волоцкий. — Поверьте, я со своей стороны, не буду вас затруднять ничем. Будете моим гостем и… собеседником, если того
захотите. Что же касается вашего жалованья, то я обещаю неукоснительно…— Вот от этого, как и от прочих щедрот, прошу меня оградить, — твердо остановил графа Нафанаил. — Быть вашим гостем и собеседником — да, располагайте мною, и я буду доволен, если мне удастся способствовать исцелению вашей дочери, хотя мне все еще не понятен способ и средства к оному. Состоять же на жалованье — значит лишить себя свободы, наличие которой будет одним из моих условий. И еще. Я буду у вас, покуда смогу быть вам полезным. Как только польза во мне исчезнет, я уйду. Я также оставляю за собой право покинуть вас, если мне у вас будет плохо и неуютно. Угодно вам согласиться с моими условиями?
— Конечно, — заблестели радостью глаза графа, — конечно!
Платон Васильевич вскочил и непременно бы заключил отставного поручика в объятия, не будь тот так задумчив и строг лицом.
— Слава Богу, слава Богу, — повторял граф, с благодарностью и признательностью глядя на Кекина. — Сей же час пойду и скажу ей, что вы здесь.
— Погодите, — насторожился вдруг Нафанаил, и в голове его мелькнула мысль, не разыгрывается ли перед ним спектакль, смысл коего не известен только ему одному. — Вы же только что сказали, что дочь ваша предсказала нашу с вами встречу на этом постоялом дворе?
— Разве доктор Гуфеланд не объяснил вам? — как показалось Кекину искренне удивился Волоцкий. — Моя дочь, это как бы два разных человека. Все, что она видит, слышит, знает и говорит по утрам в часы своей болезни, совершенно неизвестно ей в остальное время дня, когда она здорова. Ничто, даже самое малое, не остается в ее памяти, и, когда мы ей после рассказываем, что говорила она и делала, она сама в том сомневается, и не верила бы нам, если б имела на то причины. В часы же своего исступления, своей болезни, напротив, она помнит все, что было с ней прежде в обоих ее состояниях. Она видела вас и описывала, каков вы, — продолжал объяснять Кекину граф, — только в часы своей болезни, в нормальном же своем состоянии она ничего о вас не знает, кроме того, что мы рассказывали ей о вас с ее же слов.
Волоцкий говорил это как само собой разумеющееся, Кекина же не покидало ощущение, что его разыгрывают. Действительно, было трудно поверить во все, что он услышал и узнал за столь долгий день. Выйдя от графа, Нафанаил прошел к себе в каморку, лег на диван и, не пытаясь даже как-то проанализировать то, что произошло с ним сегодня, приказал себе, поскорее уснуть.
Это ему удалось, и он впервые за все эти ночи в пути спал крепко и без сновидений.
5
В это утро она проснулась с ощущением праздника. Так случалось в детстве, чаще всего в день воскресный, когда еще была жива маменька, а отцу не надо было на службу. Ощущение это складывалось из того, что она могла в любой момент видеть и быть рядом не с мамкой или гувернанткой-француженкой, а с двумя самыми любимыми людьми на свете. Позже, когда маменька заболела этой болезнью с каким-то пугающе тяжелым названием «ипохондрия», ощущение праздника перестало посещать ее. Она, конечно, могла видеть любимые лица в любую минуту, но мать, натужно улыбаясь, после нескольких фраз просила гувернантку увести ее, едва скрывая вспыхивающее в потухших глазах крайнее раздражение. Отцу тоже было не до нее, он постоянно бывал в заботах и больше времени уделял докторам, сделавшимся в их доме постоянными гостями, нежели собственной дочери. После смерти маменьки она и вовсе перестала ощущать этот радостный настрой даже и в настоящие праздники.