Проза. Статьи. Письма
Шрифт:
— Хватит, Сонь…
И ее уже поздравляли, обступали с расспросами, наивными и беспомощными:
— Ну, как это ты можешь? В чем твой секрет? В чем метод?
— В ловости, — скромно и просто отвечала она, сообщая этому слову пропуском твердого звука особенную мягкую выразительность: — В ловости…
* * *
А трепашку Софьи Мефодьевны подобрали женщины из второй бригады. Шуткой ли, всерьез ли, но они долго не хотели ее отдать, так как она, по мнению некоторых, была «со словом», то есть заговоренная. Говорят, за трепашкой специально ходил сам председатель колхоза Кирилл Устинович…
1936
• АНАСТАСИЯ ЕРМАКОВА
На
В дверь номера постучали.
— Товарищ Ермакова, вас просят к телефону.
Она положила ребенка на кровать и наклонилась над ним, оправляя сбившуюся пеленку.
— Иди, иди, — поторопила ее подруга. — Я здесь займусь.
Звонили из кремлевских яслей.
— Ну, как ваша Люба? — спрашивали Ермакову.
— Спасибо, здорова, смеется, — отвечала мать, улыбаясь и кивая головой. — Спасибо. У вас ей хорошо было. Да, спасибо, спасибо…
Растроганная вниманием к ней, к ее ребенку, которого незнакомые московские люди просто и ласково называли по имени, она долго и с особенной нежностью припадала лицом к голому животику маленького веселого человечка. Она повторяла, напевала, нашептывала одно это слово, которое, как казалось ей, должно быть понятно ребенку, и оно могло выразить все то, что хотелось матери:
— Люба — Люба — Люба — Лю-лю-лю… Люба!..
Люба — пятый ребенок у Анастасии Ефимовны. И одно то, как любит и бережет она, усталая, немолодая женщина, пятого ребенка, — волнующее свидетельство того, что перед нами человек, живущий и чувствующий по-новому. Здесь не только нет ни нотки обычных, бывало, сетований, что «лишний ребенок — лишний рот», но и нет обязательной мечты о том, чтобы ребенок нашел иную судьбу, чем родители.
— Расти, Люба, подрастай, — говорит мать, — коров доить будешь.
— Ну, она-то уж не будет коров доить… — сказал кто-то, желая, видимо, польстить матери тем, что у ее ребенка более высокие перспективы в жизни.
— Будет доить, — с твердостью повторила мать, — что ж она, неспособная какая-нибудь, что ли? Будет доить.
С этого постепенно завязался замечательный, неторопливый рассказ мастерицы о своей работе — о том, что составляет гордость и радость ее. Это был рассказ умелого и скромного, но знающего себе цену человека.
— Корова тому дает молоко, кого любит. Не полюбит — не даст. А надо, чтоб она тебя узнавала издали, корова. Когда я прихожу с подойником, мои коровы все ко мне. Они мой характер знают. Характер тут нужен мягче мягкого. Вернее сказать, будь там у тебя какой хочешь характер, но ты его не показывай скотине. Скотина чувствует. Ну, а в особенности — породистая чувствует. Рекордистка моя — Тайга, — так она даже испытывать тебя начнет… Вообще они — рекордистки — чуткие и балованные. Знают, что за ними ухаживают, как за детьми. А Тайга особенно. Ее у нас никто из женщин доить не мог. Доил ее сам наш зоотехник Павел Германович Зилле, в шутку мы его звали «Зелье». Один он мог доить Тайгу. И доил всегда после нас. Мы кончим, а он идет доить. Останется один — и что он там колдует над ней, — кто ж его знает? Может, заговаривает как-нибудь, может, порошки какие-нибудь дает, — кто ж его знает? Подсмотреть женщины стеснялись, потому что если человек заговор делает, то считали, помешать можно. А как же помешать, если она под тридцать литров суточный удой дает? Нельзя. Но я, сказать откровенно, решилась посмотреть. Да дай, думаю, посмотрю: обидится не обидится, а я должна видеть, что он с коровой мудрит. Ну, осталась на дворе один раз, когда он доить пришел.
— Притаилась?
— Ну, притаилась, понятно, но не скажу, чтоб уж очень я пряталась. Пускай, думаю, видит он меня — не прогонит небось. Стою, смотрю: ничего особенного. Сел он и давай ей вымя обмывать теплой водой, давай растирать, обмывает, растирает — массаж делает. Ну, а потом, слышу, — и молоко заревело. И вся мудрость его. А теперь я который гол уже дою Тайгу. У него она до тридцати литров давала, а у меня и сверх того, и до сорока и свыше доходит. Нынче, после отела, как раз сорок и семь десятых дает. И сдружились мы с ней
как! Обе не молоденькие уже. Опа уж двенадцатого теленка дала. Уже дочь ее третьим теленком ходит. Сын — уже бык настоящий, чистопородный, симментальский. Славная корова! А и то бывает — не вдруг подойдешь к пей. Недовольна чем-нибудь, на тебе зло срывает. Тогда уж ее Тайгой не зовешь, а все «Тася, Тася… Тасенька!» А она тебя — р-раз! — и посмотрит: ждет, чем ты ей ответишь — ударишь или нет. Ну, а ты сидишь и думаешь, ладно, ударь еще, а я тебя пальцем не трону. Успокоится, зажмурит глаза, все молоко отдаст. Вот как бывает.— А так не бывает, что хочется ее хватить чем-нибудь по спине?
— Бывает! Как еще бывает, ого! А вот тут и нужна выдержка твоя. Что ж ты ее ударишь, а она глупей тебя — молоко задержит и себе навредить может. Которая корову ударит, это уж, — Анастасия Ефимовна с сожалением, но бесповоротно заключает, разводя руками, — это уж не доярка. Не доярка! Вообще доярка, она много чего должна понимать и знать. Вот подкормка. Если корова съест лишнего — прощай молоко. Это я тоже у Павла Германовича подсмотрела, как он Тайгу подкармливал. У нас даются комбинированные корма коровам. Так вот он всегда даст ей такую килограммовую баночку, а сам смотрит: если чисто-чисто будет вылизана кормушка — даст еще щепотку. И я так теперь кормлю.
Все, все у нас зависит от внимания и старания. Как я люблю эту работу свою, так оно и получается у меня… вроде ничего. Я когда работала — про орден не думала, а делала все так потому, что иначе не могу. Иначе работа самой не мила будет. А получила орден Ленина — понимаю одно, что надо много раз лучше работать. Что я в тысяча девятьсот тридцать пятом году четыре тысячи триста сорок литров надоила на фуражную корову — это таких много.
— Значит, на пять тысяч наметила?
— Нет, зачем на пять, — спокойно и чуточку лукаво улыбается Анастасия Ефимовна, — зачем на пять. Я должна шести добиться. Еще нужно то учитывать, что жизнь теперь мне все больше сил придает. Все у меня есть. Сыта, одета. Корову получила. Почет со всех сторон. Не последним, а первым человеком чувствуешь себя. Одного только и хочется — работать, стараться, чтоб все лучше и лучше…
1936
• ПИДЖАК
Женился Григорий Катеринович, Гриша, как его звали все, хотя ему было уже за сорок. Смирный и работящий, он всю жизнь добродушно переносил однообразные шутки насчет его безотцовства, а в последние годы — насчет того, что он ходил холостяком.
— Гриша, когда мы тебя женим? — Это у него даже дети спрашивали.
И женился он на той самой Настьке-разведенке, которую уже лет десять смехом сватали за него на вечеринках и всяких сборищах. Женился без свадьбы, без гостей и утром пришел в бригаду на постройку бани в том же старом, кругом заплатанном пиджаке, что носил еще в молодости. Когда-то этот пиджак бабы спрятали на гумне от Гриши, и он долго его не мог найти. Когда-то ребятишки в ночном прожгли его головешкой. Настька однажды надела этот пиджак на вечеринке и, подражая басовитому, рассудительному говору Григория, представляла его: «Что ж жениться, как ни. при чем жениться?! А жениться недолго».
Было очень смешно, даже сам Гриша смеялся.
Плотники, однако, заметили, что пиджак заново подлатан, бахромки рукавов подрезаны и подшиты. Мелкая, четкая стежка резко отличалась от протертых швов, что клала мать Григория — слепая Катерина. Он снял и с деловитой небрежностью кинул пиджак в общий грудок одежды.
— Да, вот что значит жена, Гриша, — одобрительно причмокнул Андрей Корнюхов, парень вдвое моложе Григория. А тот уже был наверху, приколачивал решетник и не видел, смеется ли Андрей или говорит от сердца, но с готовностью отозвался:
— О чем говорить. Жена — дело большое. То ты живешь как дурак, никого нет около тебя, а то глядишь — жена…
Он был счастлив от ласкового и уважительного обращения Насти, подавшей ему сегодня завтрак. Опа его раза два назвала Гришей, и он почувствовал, что только она и должна так его называть. Другие могут называть Григорием, Гришкой.
Он чистенько подтесывал и впускал жерди в зарезы на стропилах и загонял гвозди с двух ударов: легкого, чтобы только поставить гвоздь, и второго — сильного, под которым шляпка вся уходила в дерево, пускающее сок.