Прозрачные крылья стрекозы
Шрифт:
«Я проговорю с ним позже. А потом еще завтра, и послезавтра… Я буду говорить с ним всегда, всю жизнь и у художника никогда не будет больше таких печальных глаз, потому что он станет счастливым…» Весь остаток дня Елизавета Дмитриевна напевала, вызывая недоумение сотрудников и раздражение заведующей. Причину этого пения смог понять лишь один человек – чуткий Иван Павлович, другие же только пожимали плечами…
…Не заметить перемену, произошедшую с Елизаветой Дмитриевной, мог только совсем уже толстокожий дундук. Казалось, что лучи янтарного света, что зажегся в ее душе, пробиваются наружу, озаряя своим нежным сияниям и медовые глаза, и милые черты лица, и теплый блеск волос. Давно забытая улыбка вновь заиграла на ее губах, а первые робкие морщинки
Утро ее начиналось с посещения Вербицкого, день представлялся чередой досадных помех на пути к нему, вечером они снова усаживались друг напротив друга… И так до поздней темноты, до самой последней электрички, и бесценны были эти мартовские вечера.
Расспрашивать Вербицкого о самочувствии и здоровье Лиза не хотела и не могла, а он и не стал бы рассказывать. Положение психически больного, синяя сатиновая пижама и обязательный для всех режим дня унижали художника, и Лиза это прекрасно понимала. Потому, наверно, молчания было достаточно для обоих, и любое произнесенное вслух слово могло разрушить этот безмолвный диалог.
Больничное отделение, особенно если оно запирается на замок, становится сродни семье, где все сразу заметно, все на виду.
– Да что она, с ума спятила, Раиса уже рвет и мечет, – интриговал Васенька, – обрати внимание, как она краснеет, когда сестры о нем докладывают. Просто маков цвет какой-то.
– Я вчера нарочно засекла, три часа они сидели, – с наслаждением сплетничала Фарида Мусиновна. От удовольствия ее сросшиеся брови ходили ходуном. – А вот как муж узнает, что тогда?
Лиза равнодушно относилась к злословию и пересудам, только единственный раз, когда Раиса пригрозила ей тем, что передаст Вербицкого другому врачу она расплакалась. В ординаторской было пусто, один только дежурный Иван Павлович пил чай из потемневшей кружки.
– Скажи, Ванечка, что им всем от меня надо? – по-детски всхлипывала Лиза.
– Не знаю, Елизавета Дмитриевна, наверно они хотят заполнить пустоту своей жизни вашими событиями.
– Его отдадут Васеньке, и он залечит Вербицкого, превратит его в безвольное, бессмысленное существо. Посоветуй, прошу, здесь ведь ты один меня не осуждаешь.
Иван Павлович пристально смотрел на Лизу.
– Не знаю, смею ли я давать вам советы, но остановитесь и подумайте. Остановитесь и вспомните мою историю, – и тут же заторопился, отыскал, суетясь какую-то папку, и уже в дверях произнес, – простите, Елизавета Дмитриевна, если я позволил себе сказать что-то лишнее…
…Ее звали Анна, но имя это со временем потерялось, потому, как она была настоящая городская сумасшедшая. Чем городские сумасшедшие отличаются, например, от деревенских дурачков с клинической точки зрения неясно. Наверно только географией проживания. Но вот она как раз жила в городе, в Москве. Здесь таких много, и все они похожи друг на друга. Она, как и многие сумасшедшие, надевала на себя сразу всю одежду (может быть, чтоб не таскать), перекидывала через плечо два связанных между собою баула, набитых Бог знает чем, вплетала в волосы какие-то тряпичные лоскутья, красила линючими фантиками губы и сосредоточенно копошилась в помойных баках, только в отличие от своих собратьев она бережно, двумя руками носила повсюду с собой спеленатый сверток и что-то нежно ему напевала. Однажды патрульный милиционер, проявив бдительность, заинтересовался ситуацией, но, брезгливо откинув двумя пальцами с лица младенца уголок несвежей пеленки, он отпрянул, встретившись с немигающими глазами целлулоидного пупса. А она продолжала бесконечно нянчить свой сверток, напевая ласковым детским голоском совершенно бессвязные слова…
…Его звали Иван Павлович. Он был доцент на кафедре психиатрии. Рано защитил кандидатскую и мог бы пойти еще выше, но жизнь распорядилась иначе. Он не мог часами просиживать в библиотеках, быть завсегдатаем научных обществ и конференций. Его академический талант, умноженный на рвение, был в своем роде шедевром, но кроме лекционных
часов и курации больных Иван Павлович не находил времени на занятия наукой. Ежедневно он объезжал вокзалы, приюты «Армии спасения» и подобных тому организаций, в отчаянии лазил по чердакам и подвалам, но нигде не мог найти своей жены, вечно субтильной девочки с куклой, завернутой подобно настоящему ребенку в одеяло… А ведь раньше они были счастливы.Когда-то очень давно, еще в студенческую пору дед передал ему свою комнату. Комната была огромной и нелепой. Видно было что некто, кромсавший в свое время «барскую» квартиру, не очень-то задумывался об эстетике, и комната получилась с окнами на обе стороны и пятью непрямыми углами. Тем не менее, на Ивана она всегда действовала завораживающе и нынче ему не хотелось ничего менять, даже обои, что давно зажелтели и местами отставали от стен. Казалось, что любое внешнее вмешательство спугнет дедов дух, и чудесная комната сразу превратится просто в «помещение».
Иван толком не знал, кто застыл на многочисленных коричневатых фотографиях. Ясен был только университетский выпуск, да профессор Ганнушкин, почитаемый дедом более других светил. Мебель в комнате стояла самая разнообразная, от плетеной качалки, до кокетливого канапе начала наполеоновской эпохи, а в большей степени пространство было занято книгами, заселявшими многочисленные стеллажи. Видимо, не уживаясь в тесноте, книги выползали и на стол, и под кровать, и на рояльную деку, и на широченные мраморные подоконники. А Иван сидел среди этого великолепия и чувствовал себя почти царем Соломоном.
Однокурсники быстро пронюхали ситуацию и стали, чуть ли не ежедневно, наведываться в чудесную комнату, приглашая своих подруг, их друзей и вообще неизвестно кого, кто даже и не знал хозяина по имени, а Иван сидел в уголке и сонно близоруко улыбаясь, читал. Девиц он чурался, выпить не любил, но его двери всегда были распахнуты для гостей. Так, снискав репутацию милого чудака, Иван был любим практически каждым…
По окончании студенческой поры он пошел по стопам деда – в психиатрию. Протекции составить было некому и, он отправился куда распределили, в маленькую больницу, где занимались «большой» психиатрией, то есть лечили не «пограничные» с болезнью состояния, а пытались помочь тем, кто уже опутан болезнью, как ядовитым плющом.
Иван умел слушать, не делал равнодушного выражения лица и вообще, он был хороший доктор, и пациенты к нему тянулись. В начале ноября в отделении появилась Анна. Она поступала уже не первый раз и всегда в это время года. Ее привозил раздосадованный отчим и забирал, как вещь, через пару месяцев. Анна не хотела общаться с врачами, игнорировала больных, а была способна сутками лежать в одной позе, остановив свой взор на потолке. Возможно, она видела то, что не могли рассмотреть другие, но никогда об этом не рассказывала. В ноябре Анна теряла связь с миром, ее душа словно инкапсулировалась, и раздраженный отчим привозил ее сюда, но девочке это было абсолютно безразлично. На титульном листе истории болезни стоял страшный диагноз, сродни раку души, но Иван не верил. Скорее всего, ему хотелось считать, что его предшественник ошибся, ведь психиатрия – это не математика и все здесь достаточно субъективно. А еще ему очень нравилась Анна.
Когда выпал первый снег и голые ноябрьские ветки вырисовывались на фоне серого неба, Анна подходила к окну и улыбалась тонким сугробам и еще не затоптанным тропинкам больничного сада. У нее была очень хорошая улыбка, и Иван испытывал нежность и желание защитить от всех эту худенькую девочку с мальчишеской стрижкой и серыми, переливчатыми, как внутренняя сторона раковины глазами. Он не верил ее отчиму, не верил в «шизофрению» и мрачные прогнозы. Да, она не такая, как те, что толкаются в автобусах и хамят в очередях, а в ноябре любому человеку хуже, чем в мае. Просто она никому не нужна, и только Ивану есть дело до ее депрессии и замкнутости. Он отберет свою Анну из лап бездушных и пустых людей и сделает ее счастливой.