Прозрение (сборник)
Шрифт:
Теперь Асканий правил Лацием в одиночку. Не все латинские крестьяне были этому рады, однако не протестовали и не оказывали ему никакого сопротивления; обстановка на границах оставалась напряженной, и крестьянам хотелось, чтобы в случае войны у страны был один правитель. А война, похоже, вполне могла разразиться уже в ближайшее время. Вольски и их ближайшие соседи, рассчитывая, что Лаций ослаблен смертью Латина, постоянно совершали набеги на приграничные города и крестьянские хозяйства. А вскоре и Камерс из Ардеи – тот самый, что в итоге стал относиться к Энею не только как к союзнику, но почти как к отцу, – оскорбленный высокомерной враждебностью Аскания, стал попустительски относиться к тому, что его рутулы грабят наших крестьян и угоняют с территории Лация скот. А потом Камерс восстановил свой союз с Вольсцией, что вполне могло грозить нам новыми неприятностями, хотя пока это к военным столкновениям и не приводило. Этруски из крупного города Вейи, находившегося довольно далеко от побережья, стали отправлять своих людей – целые крестьянские семьи – для колонизации земель,
Щит Энея теперь висел в Альбе у входа в регию. Асканий никогда не брал его с собой, отправляясь разбираться с очередной бандой на границе; не надевал он ни латных перчаток Энея, ни его золоченых доспехов, ни его шлема с погнутым гребнем и красным султаном; и его длинным бронзовым мечом он тоже никогда не пользовался. Я сама слышала, как он говорил, что подобные жалкие драчки с крестьянами и бандами варваров не достойны такого великолепного оружия и разрешать такие споры следует с помощью мотыг и серпов. А по-моему, отцовский меч и доспехи были ему просто не по плечу.
Однажды, когда Сильвию было лет шесть или семь, я увидела, как он стоит перед щитом Энея и внимательно его рассматривает.
– Что это ты там такое увидел, Сильвий? – спросила я сына.
Он ответил не сразу и посмотрел на меня так, словно вернулся откуда-то издалека.
– Я наблюдаю вон за теми людьми в середине большого круга, – сказал он своим детским, тоненьким голоском.
Я встала с ним рядом и тоже стала смотреть. И увидела мать-волчицу, горящие корабли, человека с кометой над головой, воинов, убивающих и мучающих друг друга. А еще я увидела нечто прекрасное: высокие арки из белого камня над широкими лестницами, ведущими с холмов к тысяче храмов, – город Рим.
Я всегда побаивалась этого щита, а вот малыш мой совсем его не боялся; та высшая сила, с помощью которой был создан этот щит, жила и в крови Сильвия. Он ласково касался ладошкой золоченых доспехов, гладил их, с улыбкой водил пальчиком по изгибам и украшениям, и я сказала:
– Когда-нибудь и ты наденешь эти доспехи.
Он с серьезным видом кивнул:
– Да, когда научусь их надевать.
Надо сказать, что для своего возраста Сильвий был весьма силен. Он не отличался шумным и буйным нравом, и более грубые мальчишки часто ошибались, принимая его спокойствие за покорность или застенчивость. Но стоило им злоупотребить этим, и вскоре они обнаруживали свою ошибку. Когда Сильвия дразнили, он обычно просто не обращал на это внимания, но в случае физической угрозы или насилия однозначно и мгновенно давал отпор любому задире и всегда отвечал ударом на удар, причем ответные его удары были весьма ощутимы. Сильвий был честолюбив, в нем жил дух соревнования, а потому он очень любил спорт и всевозможные подвижные игры. Он также с удовольствием ездил верхом, при любой возможности старался отправиться с кем-нибудь из взрослых на охоту и был прилежным учеником того старого мастера боевых искусств, который и Аскания когда-то учил владеть мечом, метать копье и стрелять из лука. Как с ровесниками, так и со взрослыми Сильвий всегда был серьезен, молчалив и сдержан; он вновь становился ребенком только на женской половине дома, оставаясь со мной или с кем-то еще из женщин, и с удовольствием играл во дворе с малышней. Здесь это был просто здоровый веселый мальчик, любящий, проказливый, страшный сладкоежка, очень терпеливый с малышами и очень нетерпеливый во всем, что касалось обязательных повседневных ритуалов. Сильвий просто обожал всякие глупые шутки и загадки, а также почти бессмысленные детские песенки. Все в доме его любили. Даже Асканий – какой-то странной любовью, словно сопротивляясь самому себе.
В те первые годы своего царствования, сам едва успев стать взрослым, Асканий жил, как бы озаренный именем своего отца, но, как я уже говорила, он всегда стремился обрести собственное имя и собственную значимость. Слава Энея затмевала его, а он слишком чтил память отца, чтобы на это обижаться. И все же он был страшно ревнив, и его возмущало любое проявление еще чьей-либо власти или авторитета. Прежде всего это касалось меня. Но и отца своего, как представлялось Асканию, он непременно должен превзойти; он страстно мечтал стать еще более ярким солнцем, чем был Эней, а тут вдруг помехой ему оказалась я, подобно луне, то есть без каких бы то ни было усилий со своей стороны, светящая отраженным светом и пользующаяся любовью своего народа, во-первых, просто потому, что это мой народ, а во-вторых, потому, что эти люди очень любили Энея. Как бы скромно я ни вела себя, прячась, точно пленница, в доме Аскания, он видел во мне постоянную угрозу своей власти и своему достоинству, считал, что я подрываю его авторитет и мешаю осуществлению его решений. Наш народ
все сильнее страдал от бесконечных столкновений на границах, из-за чего молодые мужчины, подвергая себя нешуточной опасности, должны были браться за оружие, оставляя хозяйство на стариков, и те вынуждены были сами и пахать, и сеять, и пасти скот. Разве могли крестьяне быть довольны таким положением вещей? Но Асканий и в растущем недовольстве людей обвинял меня: якобы я отменяла его распоряжения, я шепталась с женщинами, я распространяла о нем сплетни, я настраивала против него латинов. Напрасно я вела себя точно весталка, а не царица, занимаясь лишь домашними делами да уходом за алтарями богов: по-прежнему во всем оказывалась виноватой именно я.Моя жизнь в Альба Лонге была на редкость тоскливой, полной даже не горечи, а пыли, сухой пыли, словно там никогда не бывало весны, словно никогда природа не пробуждалась навстречу новой жизни. Единственной моей радостью был Сильвий, мой прекрасный, умный, задумчивый сын. Он быстро рос и прекрасно развивался, и я, глядя на него, обретала столь необходимую мне капельку тепла и надежды.
И вот наступил тот март, когда латины все же ударили по вольскам и рутулам, отогнав их армии к самому побережью, захватив Ардею и Антий и нанеся противнику такие потери, что тот вынужден был просить о мире. Мало того, те и другие приняли наше господство. В тот год наши мужчины вернулись с войны как раз к апрельской вспашке полей и все лето пробыли дома, так что урожай мы к осени собрали на славу. Благодаря этой победе Асканий даже стал несколько менее напряженным и вспыльчивым; а порой даже по отношению ко мне стал проявлять доброжелательность, которая, в общем, была ему свойственна изначально. Он несколько раз приглашал меня на пиры в свой просторный парадный зал, стал обращаться со мной вполне любезно и почтительно, и несколько раз мы с ним даже задушевно поговорили. Он, правда, держался по-прежнему настороженно, но явно начинал проявлять первые проблески доверия ко мне. Именно тогда он и рассказал мне одну весьма странную историю о неком пророчестве, которой я никогда прежде не слышала. Постараюсь повторить его рассказ как можно точнее.
Это случилось в те дни, когда Турн поспешно собирал армию, намереваясь изгнать троянцев из Лация, а Эней готовился плыть вверх по Тибру и просить помощи у грека Эвандра. Утром того дня, когда Эней должен был отправиться в путь, они с Асканием увидели на берегу огромную белую свиноматку с тридцатью беленькими молочными поросятами. Эней сразу же созвал всех троянцев, желая совершить жертвоприношение, и у жертвенника провозгласил, что это знамение, что его новое царство будет основано в том месте, название которого содержит слово «белый», то есть в Альбе, и что его, Энея, наследник будет править этим царством тридцать лет.
Ни от Энея, ни от моего поэта я никогда ничего не слыхала об этом пророчестве. Я знала только, что Эней, согласно воле оракула, должен был построить на италийском берегу новый город и назвать его в честь своей жены. Но Асканию я даже говорить ничего об этом не стала, поскольку он с явным благоговением относился к истории с белой свиньей – ведь эта история полностью оправдывала его переезд из Лавиниума в Альбу. Рассказ об этом знамении странным образом подействовал на меня, и мне потом все снились поросята-альбиносы, которые бесконечной вереницей бежали друг за другом, хотя у всех было перерезано горло и оттуда темной струей била кровь. А еще мне снилось некое огромное белое существо, которое, задыхаясь, каталось по траве и почти совсем изошло кровью, но все никак не умирало, ибо и не могло умереть.
Весь следующий год прошел в мире и спокойствии, но потом сабиняне объединились с горцами и двинулись на наши северо-восточные земли, грабя и поджигая города и крестьянские хозяйства, забирая в рабство людей и проникая все глубже на нашу территорию вплоть до Тибура и Фидены. Два года ушло на войны с ними. Но в конце второй зимы Асканий нанес им решительное поражение после затяжной битвы на холмистых берегах реки Анио. Вместе с ним там бились и все старые троянцы – Ахат, Мнесфей, Серест, те, что в молодости сражались еще у стен Трои. То была их последняя битва. Воины вернулись домой, насквозь вымокшие под зимними дождями, худые и поджарые, как старые волки, но зато с победой.
И опять Асканий стал великодушен и любезен. Он призвал к себе из Лавиниума всех старых троянцев и вручил им особые знаки почета, а также приказал более молодым командирам всегда оказывать им почет и уважение. Хотя эта война – ибо мы в основном оборонялись – добычи принесла немного, но те трофеи, которые удалось захватить, Асканий честно разделил между всеми, кто сражался за Лаций, а также послал щедрые дары городам Габии и Пренесте в благодарность за поддержку.
Где-то в период зимнего солнцестояния Асканий, вернувшись из краткой поездки в Ардею, послал за мной и сказал:
– Матушка, я знаю, Альба тебе не по душе; ты никогда не чувствовала себя здесь, как дома.
– Душа моя всегда там, где мой сын, – отвечала я.
– И могила твоего мужа, верно? – Он сказал это почти с нежностью, и я молча кивнула.
– Ты правила моим домом мудро и милосердно, – продолжал он, – и многие станут оплакивать твой уход, если ты все-таки этот дом покинешь. Но я сейчас вот что скажу тебе: если хочешь уйти, уходи. Я просил руки Салики, сестры Камерса, и в апреле она прибудет сюда как моя невеста. Я был бы вечно благодарен тебе, если бы ты осталась и научила ее управлять этим домом, научила ее хозяйствовать, ибо в этом ты достигла наивысшего мастерства. Но, возможно, ты чувствуешь, что неразумно было бы двум царицам оставаться под одной крышей. А может, ты просто мечтаешь поскорее вернуться в Лавиниум, который, безусловно, является твоим родным домом, ведь мой отец его для тебя и построил? В общем, я бы хотел, чтобы ты знала: ты совершенно свободна и выберешь то, чего тебе самой больше хочется.