Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Заболев, Квикег поручает корабельному плотнику сделать для себя нетонущий гроб, гроб-челнок. Квикег выздоравливает, но гроб пригождается Измаилу: когда Белый кит топит судно и вся команда погибает, Измаила спасает этот гроб-челнок Квикега: через сутки Измаила подбирает проходящее мимо судно, что и дает возможность нам услышать от него всю эту историю о неудавшейся попытке убить Белого кита.

Здесь отчетливо видна схема: Белый кит (расчленяющий мифический зверь, тема которого подчеркнута другими деталями романа: каннибал, головы, потопленное судно, откушенная Моби Диком нога капитана Ахава [82] и тому подобное) – и два близнеца на его фоне. Точнее: герой и его двойник-дикарь, двойник-зверь. Двойник, который причастен зверю, причастен смерти, который погибает, чтобы герой остался в живых. [83] Герой проходит через смерть, всплывает на гробе.

82

«Это благородный, хотя и не благочестивый, не набожный, но божий человек, капитан Ахав. <…> Ахав человек незаурядный; Ахав побывал в колледжах, он побывал и среди каннибалов; ему известны тайны поглубже, чем воды морские; он поражал молниеносной острогой врага могущественнее и загадочнее, чем какой-то там кит. <…> он – Ахав, мой мальчик, а как ты знаешь, Ахав издревле

был венценосным царем!

– И притом весьма нечестивым. Когда этот преступный царь был убит, его кровь лизали собаки, верно?»

Есть у Ахава в романе Мелвилла и своя «Тень» – негритенок Пип. У Ахава есть и еще двойники: встреченный им во время плавания веселый, обаятельный капитан, у которого из-за Моби Дика оказалась отрезана рука (у обоих капитанов вместо отрезанных конечностей – протезы из китовой кости, которые они скрещивают, приветствуя друг друга), а также Федалла: «Между тем Федалла молча разглядывал голову настоящего кита, то и дело переводя взгляд с ее глубоких морщин на линии своей ладони. Ахав по воле случая стоял неподалеку, так что тень его падала на парса, а от самого парса если и падала тень, то она все равно сливалась с тенью Ахава, только, быть может, слегка удлиняя ее.

И видя это, занятые работой матросы обменивались кое-какими фантастическими соображениями».

Или еще: «По нескольку часов простаивали они так в свете звезд, не окликнув один другого, – Ахав в дверях своей каюты, парс у грот-мачты; но при этом они не отрываясь смотрели друг на друга, словно Ахав видел в парсе свою отброшенную вперед тень, а парс в Ахаве – свое утраченное естество».

Или еще: «Ахав пересек палубу, перегнувшись через борт, заглянул в воду – и вздрогнул, встретив пристальный взгляд двух отраженных глаз. Рядом с ним, опираясь о фальшборт, неподвижно стоял Федалла».

83

Интересно, как эта схема отражается в облике капитана, особенно в его ногах: «А если бы вы видели в это время лицо Ахава, вы подумали бы, что и в нем столкнулись две враждующие силы. Шаги его живой ноги отдавались по палубе эхом, но каждый удар его мертвой конечности звучал как стук молотка по крышке гроба. Жизнь и смерть – вот на чем стоял этот старик».

В повести Пушкина «Капитанская дочка» герой – Петр Гринёв – также проходит через смерть – через пугачевский мятеж. Он попадает в самое логово зверя – и остается жив, хотя вокруг все гибнут. И помогает ему сам зверь.

Вот Гринев в сопровождении своего крепостного дядьки Савельича едет к месту службы и попадает в пасть мифического зверя – его проглатывает буран:

«Ямщик поскакал; но все поглядывал на восток. Лошади бежали дружно. Ветер между тем час от часу становился сильнее. Облачко обратилось в белую тучу, которая тяжело подымалась, росла и постепенно облегала небо. Пошел мелкий снег – и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. “Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!”…

Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностию, что казался одушевленным; снег засыпал меня и Савельича; лошади шли шагом – и скоро стали. “Что же ты не едешь?” – спросил я ямщика с нетерпением. “Да что ехать? – отвечал он, слезая с облучка, – невесть и так куда заехали: дороги нет, и мгла кругом”. <…> Савельич ворчал; я глядел во все стороны, надеясь увидеть хоть признак жила или дороги, но ничего не мог различить, кроме мутного кружения метели… Вдруг увидел я что-то черное. “Эй, ямщик! – закричал я, – смотри: что там такое чернеется?” Ямщик стал всматриваться. “А Бог знает, барин, – сказал он, садясь на свое место, – воз не воз, дерево не дерево, а кажется, что шевелится. Должно быть, или волк, или человек”.

Я приказал ехать на незнакомый предмет, который тотчас и стал подвигаться нам навстречу. Через две минуты мы поравнялись с человеком».

Стихия, кажущаяся одушевленной, часто возникает у Пушкина. Например, водная стихия в поэме «Медный всадник»:

Погода пуще свирепела, Нева вздувалась и ревела, Котлом клокоча и клубясь, И вдруг, как зверь остервенясь, На город кинулась. Пред нею Все побежало, все вокруг Вдруг опустело – воды вдруг Втекли в подземные подвалы, К решеткам хлынули каналы, И всплыл Петрополь, как Тритон, По пояс в воду погружен.

Сравните у Мелвилла:

«Но море враждебно не только человеку, который ему чужд, оно жестоко и к своим детищам; превосходя коварство того хозяина-перса, что зарезал своих гостей, оно безжалостно даже к тем созданиям, коих оно само породило. Подобно свирепой тигрице, мечущейся в джунглях, которая способна придушить ненароком собственных детенышей, море выбрасывает на скалы даже самых могучих китов и оставляет их там валяться подле жалких обломков разбитого корабля. Море не знает милосердия, не знает иной власти, кроме своей собственной. Храпя и фыркая, словно взбесившийся боевой скакун без седока, разливается по нашей планете самовластный океан.

Вы только подумайте, до чего коварно море: самые жуткие существа проплывают под водой почти незаметные, предательски прячась под божественной синевой. А как блистательно красивы бывают порой свирепейшие из его обитателей, например, акула, во всем совершенстве своего облика. Подумайте также о кровожадности, царящей в море (consider, once more, the universal cannibalism of the sea), ведь все его обитатели охотятся друг за другом и от сотворения мира ведут между собой кровавую войну».

Проглоченный «одушевленным ветром», «снежным морем» Гринев встречает «Тень» – «что-то черное», своего звериного двойника («или волк, или человек»). (А так не скажешь, не правда ли, все вполне реалистически происходит.) Человек этот (который через несколько глав будет узнан нашим героем как сам Пугачев) в самом разгаре бурана по запаху дыма определяет дорогу к жилью, так в первый раз спасая Гринева, выступая в роли сказочного помощника («Сметливость его и тонкость чутья меня изумили»).

По дороге к постоялому двору Гринев задремал и увидел страшный сон:

«Я велел ямщику ехать. Лошади тяжело ступали по глубокому снегу. Кибитка тихо подвигалась, то въезжая на сугроб, то обрушаясь в овраг и переваливаясь то на одну, то на другую сторону. Это похоже было на плавание судна по бурному морю. Савельич охал, поминутно толкаясь о мои бока. Я опустил циновку, закутался в шубу и задремал, убаюканный пением бури и качкою тихой езды.

Мне приснился сон, которого никогда не мог я позабыть и в котором до сих пор вижу нечто пророческое, когда соображаю с ним странные обстоятельства моей жизни. Читатель

извинит меня: ибо, вероятно, знает по опыту, как сродно человеку предаваться суеверию, несмотря на всевозможное презрение к предрассудкам.

Я находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония. Мне казалось, буран еще свирепствовал и мы еще блуждали по снежной пустыне… Вдруг увидел я вороты и въехал на барский двор нашей усадьбы. Первою мыслию моею было опасение, чтобы батюшка не прогневался на меня за невольное возвращение под кровлю родительскую и не почел бы его умышленным ослушанием. С беспокойством я выпрыгнул из кибитки и вижу: матушка встречает меня на крыльце с видом глубокого огорчения. “Тише, – говорит она мне, – отец болен при смерти и желает с тобою проститься”. Пораженный страхом, я иду за нею в спальню. Вижу, комната слабо освещена; у постели стоят люди с печальными лицами. Я тихонько подхожу к постеле; матушка приподымает полог и говорит: “Андрей Петрович, Петруша приехал; он воротился, узнав о твоей болезни; благослови его”. Я стал на колени и устремил глаза мои на больного. Что ж?.. Вместо отца моего вижу в постеле лежит мужик с черной бородою, весело на меня поглядывая. Я в недоумении оборотился к матушке, говоря ей: “Что это значит? Это не батюшка. И к какой мне стати просить благословения у мужика?” – “Все равно, Петруша, – отвечала мне матушка, – это твой посажёный отец; поцелуй у него ручку, и пусть он тебя благословит…” Я не соглашался. Тогда мужик вскочил с постели, выхватил топор из-за спины и стал махать во все стороны. Я хотел бежать… и не мог; комната наполнилась мертвыми телами; я спотыкался о тела и скользил в кровавых лужах… Страшный мужик ласково меня кликал, говоря: “Не бойсь, подойди под мое благословение…” Ужас и недоумение овладели мною… И в эту минуту я проснулся; лошади стояли; Савельич дергал меня за руку, говоря: “Выходи, сударь: приехали”.

– Куда приехали? – спросил я, протирая глаза.

– На постоялый двор. Господь помог, наткнулись прямо на забор. Выходи, сударь, скорее да обогрейся».

Обратите внимание на сходство с «Моби Диком»: сравнение хода кибитки с плаванием судна по бурному морю, мужик с топором (вместо томагавка) в гостинице, мертвые тела и кровавые лужи. Мужик, кстати, мертвец, поскольку находится в лежачем положении (так обычно в сказках – Баба-яга лежит). Это подчеркуто и словами «лежит болен при смерти». Ну а черная борода у него – один из признаков «Тени».

На постоялом дворе Гринев становится невольным свидетелем «воровского разговора» между мужиком-вожатым и хозяином умета (постоялого двора). Надо сказать, что особый язык, язык с мифическими свойствами, является одной из составляющих обряда. (Из такого обрядового языка, как известно, и происходит, например, поэзия.)

На следующий день Гринев, благодарный за оказанную ему помощь, дарит вожатому свой заячий тулуп (поскольку тот – «в одном худеньком армяке»). Если смотреть на уровне мифа, тулуп – это звериная шкура. В дальнейшем Пугачев подарит Гриневу овчинный тулуп – получится своего рода братание.

«Звериность» Пугачева (без оценки его действий, речь сейчас не идет о зверствах пугачевщины) подчеркивается в повести двумя эпиграфами к главам – из Сумарокова (сравнение со львом) и Хераскова (сравнение с орлом). [84] Вот, например, эпиграф из Сумарокова:

84

В ряде произведений Пушкина в роли звериного двойника выступает медведь. В поэме «Цыгане» «Алеко с пеньем зверя водит», в повести «Дубровский» главный герой, которого втолкнули ради шутки в комнатку с медведем, убивает зверя выстрелом из пистолета. Особенно же выразителен (именно как «Тень») медведь, приснившийся Татьяне Лариной в романе «Евгений Онегин»:

Как на досадную разлуку, Татьяна ропщет на ручей; Не видит никого, кто руку С той стороны подал бы ей; Но вдруг сугроб зашевелился, И кто ж из-под него явился? Большой, взъерошенный медведь; Татьяна ах! а он реветь, И лапу с острыми когтями Ей протянул; она скрепясь Дрожащей ручкой оперлась И боязливыми шагами Перебралась через ручей; Пошла – и что ж? медведь за ней!

В ту пору лев был сыт, хоть с роду он свиреп.

«Зачем пожаловать изволил в мой вертеп?» —

Спросил он ласково.

С орлом отождествляет себя и сам Пугачев, рассказывая Гриневу калмыцкую сказку:

«Пугачев горько усмехнулся.

– Нет, – отвечал он, – поздно мне каяться. Для меня не будет помилования. Буду продолжать как начал. Как знать? Авось и удастся! Гришка Отрепьев ведь поцарствовал же над Москвою.

– А знаешь ты, чем он кончил? Его выбросили из окна, зарезали, сожгли, зарядили его пеплом пушку и выпалили!

– Слушай, – сказал Пугачев с каким-то диким вдохновением. – Расскажу тебе сказку, которую в ребячестве мне рассказывала старая калмычка. Однажды орел спрашивал у ворона: скажи, ворон-птица, отчего живешь ты на белом свете триста лет, а я всего-навсего только тридцать три года? – Оттого, батюшка, отвечал ему ворон, что ты пьешь живую кровь, а я питаюсь мертвечиной. Орел подумал: давай попробуем и мы питаться тем же. Хорошо. Полетели орел да ворон. Вот завидели палую лошадь; спустились и сели. Ворон стал клевать да похваливать. Орел клюнул раз, клюнул другой, махнул крылом и сказал ворону: нет, брат ворон; чем триста лет питаться падалью, лучше раз напиться живой кровью, а там что Бог даст! – Какова калмыцкая сказка?»

Обратите внимание на «напиться живой кровью» – как на один из основных элементов обряда (сакральное людоедство, обрызгивание кровью, выпивание крови).

Проходя через смерть, через «русский бунт», Гринев обретает то, что должен обрести в результате обряда посвящаемый, – чувство судьбы. То есть чувство связи и сочетания линии своей жизни с линиями жизни других людей. Это совершенно сверхъестественное чувство. Это чувство автора книги, а не ее персонажа. Но в результате обряда посвящения персонаж может подняться к автору и увидеть свою жизнь как книгу и себя в этой книге. И вот Петр Гринев присматривается к своей судьбе, как потом будет присматриваться к своей судьбе Юрий Живаго, ища смысл в бессмыслице очередного «русского бунта», в переплетении линий судеб окружающих его людей (именно этим очень схожи «Капитанская дочка» и «Доктор Живаго»):

«Я не мог не подивиться странному сцеплению обстоятельств: детский тулуп, подаренный бродяге, избавлял меня от петли, и пьяница, шатавшийся по постоялым дворам, осаждал крепости и потрясал государством!»

«Странная мысль пришла мне в голову: мне показалось, что провидение, вторично приведшее меня к Пугачеву, подавало мне случай привести в действо мое намерение».

«Милая Марья Ивановна! – сказал я наконец. – Я почитаю тебя своею женою. Чудные обстоятельства соединили нас неразрывно: ничто на свете не может нас разлучить».

Поделиться с друзьями: