Птичье молоко
Шрифт:
Грыжев. С новым все всегда аккуратны, и что же?
Люда. И то, что я хотела тоже красиво да аккуратно, не вышло. Так зачем же тогда белую бумагу кляксами-то марать?
Грыжев. Ну и дура.
Люда. Ага.
Грыжев. Не стыдно?
Люда. Очень. Очень мне стыдно, что я этой бабушке отказала.
Грыжев. Конечно, стариков и детей… их всех надо любить и жалеть. А я ни то, ни другое. Мне место в автобусе не уступят.
Люда. Всех любить – это всё равно, что никого. Старики и дети – тоже люди,
Грыжев. Я приду завтра.
Люда. Зачем?
Грыжев. Поможем вашей бабке.
Люда. Я сама всё напишу. Не надо, Юра.
Грыжев. Нет уж, увидите ещё на что я способен.
Люда. Нет, не нужно мне ничего показывать. Говорите сейчас.
Грыжев. Я позвонил на ток-шоу «В шоке!»
Люда. Что?
Грыжев. «В шоке!». Вечером идёт, перед новостями. Вы что? Не смотрите?
Люда. Нет.
Грыжев. Посмотрите. Там приходит человек и говорит о своей проблеме, а потом все долго кричат и помогают ему, даже денег иногда дают.
Люда. Думаете, вам там помогут?
Грыжев. Нам помогут.
Люда. Боже упаси! Мы сами справляемся. Я же вам всё сказала. Мне неприятно повторять еще раз…
Грыжев. …Да не про нас, а про нас с бабкой!
Люда. Зачем? Вы же только напугаете человека… Или это вы не ради нее? Ради себя? Засветиться? Чтоб умасштабиться до телевизора?
Грыжев. Красивая женщина, а мысли кикиморские…
Люда. И что ж? Они к нам приедут?
Грыжев. Приедут, отснимут и нас повезут в Москву снимать. Гостиницу оплатят, проезд и сверху. Уже скоро. Сказали: держитесь! Хорошие, приятные люди. Ну что вы молчите, Люда! Ай да Грыжев! Не ожидали, да? Думали физрук со свистком, а я…
Люда. До свидания.
Грыжев. Да куда? Давайте банку помогу донести. Это вам Маркела Степановна на работу домашнее молоко носит? Да? Ну, давайте! Давайте!
Люда. Нет, спасибо. Мы уже почти дошли и потом… я прекрасно сама справляюсь. До свидания.
Люда ещё раз меняет местами в руках банку и сумку, разворачивается и уходит.
Сцена 6
Кухня Зои. Вечер. Бабушка сидит за кухонным столом, как за письменным, разложив газету «Новоиветские вести» поверх солонки и сахарницы. У подоконника сидит Зоя. Мочит руки в тазике. Тазик стоит на подоконнике, потому что обеденного стола в кухне нет, не поместился бы… Бабушка и Зоя похожи на двух школьниц, низко наклонившихся, каждая над своей партой.
Зоя. Вот как так… Ничего не делала, а сил нет.
Бабушка. А куда тебе силы. Сиди, слушай да на двор гляди.
Зоя. Двор – не телевизор. Чего я там не видела. Читай давай.
Бабушка (продолжает читать). «… и вот тогда Ирина Васильевна поняла, что именно педагогика ее призвание…»
Зоя (перебивает). Ишь ты! Я вот думала,
что моё призвание песни петь, как Алла Пугачёва, и что с того? Никогда я песен этих не пела. Туфли только красные купила, на том и остановилась. А теперь уж точно никогда не буду петь, и никогда мои ноги в эти туфли не влезут.Бабушка. Так ты ж петь-то не умеешь. И не того ты вовсе хотела.
Зоя. Что ж я хотела по-твоему… Да, хотела я замуж.
Бабушка. Вот видишь, какой ты, Зоя, счастливый человек. Хотела – и вышла. А Алла-то Пугачёва, наверное, мечтала быть Аллой Пугачёвой. У меня отец говорил: главная мечта всегда сбывается. А если что-то не сбылось, то значит, не главное это было.
Зоя. А моя мать говорила: «Полюбится сатана пуще ясного сокола». Да чего уж теперь. Сижу вот, руки в зверобое с марганцовкой мочу.
Бабушка. У тебя артрит что ли ручной нашли?
Зоя. У меня обручальное кольцо вросло в кожу. Так же как у тебя серёжки в ухи. Вот мне по телевизору рецепт сказали. Мочу. Может, снимется.
Бабушка. А зачем? Ты ж его потом не наденешь? Жалко. Память.
Зоя. Нет уж. Тебе не понять. Я как представила, что меня в нём хоронят, думаю: фиг тебе, муж дорогой Семён Леонидович, помру я свободным, отдельно взятым, независимым от тебя, кровопийцы, человеком! И когда выйдет на суд Божий душа моя в белом платье…
Бабушка (смеется). Ой, аж в белом?
Зоя. В белом! Сейчас вон каждая лярва в белом замуж выходит. А никогда белого не носила. Это ж непрактично считалось. Даже в завещании не напишешь: похороните в белом. Скажут: сдурела баба, на старости лет в невесту заделалась.
Бабушка (продолжает смеяться). Ой, уморила! Так не всё ли равно, что тогда скажут.
Зоя. Так я ж сверху всё буду слышать и краснеть, и дети, и внуки на земле краснеть будут. Ты одна. Тебе не понять, как это за своих краснеть. Тебе никто не свой.
Бабушка (резко прекратила смеяться). И что ты, Зоя, скажешь в белом платье Богу?
Зоя. Я скажу: Боженька, вот я вся твоя грешная. Суди как хошь, только суди как отдельную бабу, не как жену чью-то. Прожила я весь свой век, Сёмке прислуживая, его детям задницы подтирая, да портки его, незабвенного, стирая. А Сёмка прожил жизнь свободную и была у него просто жена. Как у всех мужиков. И не думал сроду Сёмка, что живёт он жизнь свою, и я – его. А потом ты, Боженька, Сёму к себе забрал. И проводила я его, не попрекнув ни словом. Спросила только: что ж мне делать-то теперь без тебя? Ведь не умею я без тебя жить, не привыкла, янтарный ты мой, желтобородый красавец. И знаешь, что он мне ответил?
Бабушка (хмуро). Что?
Зоя. Ты, Зойка, говорит, баба живучая. И меня вот пережила. Береги детей за меня и внукам обо мне рассказывай, когда подрастут. И заревел.
Бабушка. И умер?
Зоя. Нет, конечно, не сериал чай. Ещё с полгода умирать прособирался. А потом уж всё. Только я одни эти слова его запомнила. И слёзы эти. Себя жалел, не меня. В жизни не ревел. Всё у него хорошо было, а умирать стал – пожалел себя.