Пучина
Шрифт:
– Ангел мой, купи мои товары! Купи мои товары!
Все дальнейшее зависело от меня.
С десяток голых ребятишек с мисками в руках окружили меня и жалобно клянчили маниок. Матери голодной стаей поджидали детей у барака, ободряя взглядами и как бы поддерживая их скорбную мольбу.
Тогда мадонна Сораида Айрам, желая проявить щедрость и заслужить мою похвалу, своей жадной белой рукой, еще хранившей дрожь недавних ласк, открыла, по праву хозяйки дома, кладовую и разрешила маленьким попрошайкам до отвала наесться маниока. Дети набросились на корзину с маниоком, как огонь на солому, но какая-то завистливая старуха разогнала их, крикнув: "Уууу! Брысь! Старик идет!" Испуганная орава детишек рассеялась с такой быстротой, что некоторые из них попадали, роняя драгоценную
"Букой", разогнавшим ребят, был румберо Клементе Сильва. Он ходил на рыбную ловлю и теперь возвращался с пустыми сетями. Дети испытывали перед ним ужас: их пугали "стариком" с колыбели, говоря, что, когда они вырастут, он уведет их в гущу лесов, в болотистые сирингали, где их поглотит сельва.
Нелюдимость и робость индейских ребят развиваются в них под влиянием нелепых суеверий. Хозяин для них - сверхъестественное существо, друг магуаре (дьявола): леса помогают ему, а реки хранят тайну его жестокостей. Они знали, что на острове "Чистилище" по воле надсмотрщика погибают непокорные каучеро, индианки-воровки и непослушные дети: их привязывают нагими к деревьям и отдают на съедение москитам и вампирам. Одна мысль о наказании наполняет детей ужасом; не достигнув и пятилетнего возраста, они выходят в сирингали с партией работниц, уже страшась хозяина, заставляющего их подсекать стволы деревьев в жестокой, ненавистной сельве. В такой партии всегда имеется мужчина; он валит топором деревья, и надо видеть тогда, как малыши истязают растение, ковыряя его ветви и корни гвоздями и иглами, пока не извлекут из него последнюю каплю сока!
– Что вы скажете, дон Клементе, об этих детях?
– Глядя на меня, они боятся своего будущего!
– Но ведь вы приносите счастье! Сравните наши страхи два дня назад с тем спокойствием, какое мы испытываем сейчас!
Вспомнив о предстоящей разлуке, мы в душе раскаялись, что заговорили об этом, и замолчали, стараясь не встречаться глазами.
– Разговаривали вы сегодня с товарищами?
– Мы всю ночь были на рыбной ловле. Теперь они отсыпаются.
– Пойдемте к ним.
Когда мы проходили мимо стоявшего близ реки барака, я увидел группу девочек лет восьми - тринадцати, сидевших на земле унылым кружком.
Все они были одеты в замызганные платья из цельного полотнища, державшиеся на шнурке, перекинутом через плечо, так что у них оставались обнаженными руки и грудь. Одна из девочек выбирала вшей у подруги, которая заснула у нее на коленях; другие мастерили папиросы из коры табари, тонкой, как бумага; эта кусала сочный каймито, а та, с растрепанными волосами и глупым видом, успокаивала сучившего ножками голодного ребенка: она совала ему в рот мизинец вместо пустой груди. Никогда я не видел картины более безотрадной.
– Дон Клементе, чем занимаются эти маленькие индианки в отсутствие родителей?
– Это - наложницы наших хозяев. Их выменяли у родителей на соль, ткани, посуду или увели в рабство в уплату долга. Они почти не знали невинного детства, и у них не было другой игрушки, кроме тяжелого кувшина для веды или братишки за спиной. Каким трагическим и нечистым было для них превращение из ребенка в женщину! Не достигнув десяти лет, они прикованы к постели, как к ложу пыток, и, искалеченные хозяевами-насильниками, растут болезненными, молчаливыми, пока не почувствуют с ужасом, что стали матерями, не понимая, что такое материнство.
Содрогаясь от негодования, мы пошли дальше; и тут я заметил навес из листьев пальмы мирити на двух подпорках, под которым в рваном гамаке лежал с видом мечтателя молодой еще мужчина с восковым лицом. У него, по всей видимости, были повреждены глаза: они были закрыты двумя привязанными ко лбу тряпицами.
– Как зовут этого человека? Он завязал себе глаза словно ему неприятно меня видеть?
– Это наш земляк, отшельник Эстебан Рамирес. Он почти совсем потерял зрение.
Тогда, подойдя к гамаку и сняв повязку с его глаз, я тихо и взволнованно произнес:
– Здравствуй, Рамиро Эстебанес!
Я узнал тебя!Необычная дружба связывала меня с Рамиро Эстебанесом. Мне хотелось быть его младшим братом. Никто не внушал мне такого доверия, как он, - доверия, которое, держась выше сферы обыденного, полновластно царствует в сердце и в разуме.
Мы часто встречались, но никогда не переходили с ним на "ты". Рамиро был великодушен, я порывист. Он был оптимистом, я - меланхоликом. Он был платонически добродетелен, я- полон легкомыслия и чувственности. Но эта противоположность характеров сближала нас, и, не изменяя своим наклонностям, мы взаимно дополняли друг друга: я привносил в нашу дружбу фантазию, он философию. Привычки разделяли нас, но мы влияли друг на друга в силу самой противоположности. Он старался держаться стойко против соблазнов, но, хотя и порицал мои похождения, им владело любопытство, нечто вроде греховного соучастия в поступках, на какие он сам был неспособен по своему темпераменту. В душе Рамиро как бы признавал привлекательность земных искушений. Мне казалось, что, несмотря на свои разглагольствования, он был бы рад променять свою воздержанность на мое сумасбродство. Я настолько привык сравнивать наши точки зрения, что меня всегда заботила мысль: что подумает обо мне мой рассудительный друг.
Рамиро любил в жизни все благородное, все достойное и похвальное: семью, родину, веру, труд. Он содержал родителей и жил, во всем себя ограничивая; себе он оставлял одни лишь духовные наслаждения и в бедности сумел достигнуть высшей роскоши - быть великодушным. Он путешествовал, учился, сравнивал культуры разных народов, изучал людей, и от всего этого у него осталась сардоническая улыбка, появлявшаяся, когда он приправлял свои суждения перцем анализа, а свои шутки - кокетством парадокса.
В прошлом, когда я узнал, что он ухаживает за известной красавицей, я хотел спросить его: возможно ли, чтобы такой бедный юноша, как он, собирался поделить с другим хлеб, который он с таким трудом добывал для родителей. Я еще не успел развить ему свою мысль, как он справедливо возразил мне: "Разве я не имею права на мечту?"
Именно эта безумная мечта и привела его к катастрофе. Он стал меланхоличным, молчаливым и в конце концов перестал быть со мной откровенным. Однажды я сказал, желая испытать его: "Мне хотелось, чтобы судьба сохранила мое сердце для женщины, родственники которой ни в чем не могли бы считать себя выше моих родных". И Рамиро ответил: "Я тоже об этом думал. Но что поделаешь, я уже был влюблен!"
Вскоре после его любовной неудачи мы перестали видеться. Я знал лишь, что он куда-то эмигрировал и что судьба улыбнулась ему, судя по зажиточной жизни, которую вела его семья. А теперь я встретил его в фактории на Гуараку голодного, никому не нужного, под вымышленным именем, почти слепого.
Унылое настроение Рамиро огорчило меня, но из сострадания я не осмелился расспрашивать его о жизни. Я тщетно ждал, что он сам начнет мне говорить о себе. Но прежний Рамиро переменился: ни рукопожатия, ни сердечного слова, ни радостной улыбки при встрече, при воспоминании о проведенных вместе годах юности, воскресших перед ним в моем лице. Напротив, Рамиро, как бы в отместку, хранил ледяное молчание. Тогда, чтобы уязвить его, я сухо произнес:
– Она вышла замуж! Знаешь, она ведь вышла замуж! Эти слова вернули мне друга; но это был уже не прежний Рамиро Эстебанес; вместо кроткого философа я встретил желчного мизантропа, познавшего жизнь, но видевшего ее с одной только стороны. Он спросил, хватая меня за руку:
– И кем она стала - настоящей супругой или наложницей своего мужа?
– Кто это может сказать?
– Ясно, что она обладает всеми добродетелями идеальной супруги, но для этого нужен муж, который бы не развращал и не унижал ее. А я слышал, что ее муж - один из тех завсегдатаев публичных домов, которые дезертируют оттуда и женятся из тщеславия или из-за денег, ради светских связей и успеха в обществе, а потом развращают и бросают жену или же заставляют ее стать на брачном ложе публичной женщиной, потому что их семейная жизнь немыслима без утонченного разврата.