Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Понятно, что я не сделал того, что от меня требовалось, потому что рассказ Буквоносца о том, как укрывать украденное, ужаснул сердце мое и душу мою замарал тем самым только, что я его слушал. И страх невиданный перед Буквоносцем объял душу мою, ибо видел я, что он способен ум свой недюжинный в сторону недобрую и низкую повернуть, способен и украсть, и убить ближнего своего. Я пошел к келье отца Юлиана Грамматика, постоял перед ней несколько минут и воротился в келью Буквоносца. Я лгал, но обмана в том не было, ибо лгал я по принуждению, под нажимом, чтобы спастись от него, от нечестивого: я сказал, что Грамматик не спит, а учиняет бдение и молитву усердную перед Богом и что ключ украсть невозможно. И я думал, что теперь свободен, но от него не избавился, а получил от Буквоносца приказ завтра, когда библиотеку в семинарии отопрут, войти туда и, когда Грамматик выйдет, черной краской, черной, как злоба его, залить листки предсмертные отца Миды.

На все был готов пойти Лествичник, тогда еще Буквоносец ложный, только чтобы отцова слава не уплыла

в чужие руки. Ибо душа такая, злобная и себялюбивая, у него была: если он не мог насладиться чем-то, то и другому не давал! Была бы у него власть над солнцем, непременно он загасил бы его в день, когда пришлось бы ему упокоиться, чтобы и остальных забрать с собою. Утопленником был Лествичник, и нужно ему было, чтобы с ним кто-нибудь утонул, с ним вместе на дно пошел. И потому я его трусил — и вдвойне боялся, потому что и другого не сделал; чернила выкинул за семинарией, а ему сказал, что все сделал, как он приказал. И дня только ждал, когда обман мой откроется, когда увидит он листки Миды, не погибшие, в семинарии и когда удары его посыплются на мою спину.

На крест на спине моей. О котором я расскажу вам вскорости, когда время придет.

14

На следующий день Философ разбудил меня еще до рассвета, постучав в дверь моей кельи. Через несколько минут мы уже спускались в западную комнату в подземелье храма. Он впереди, со свечой в руке, путеводным огоньком, за которым я шел, больше ничего не видя. Меня душил страх, душа моя дрожала, ибо спуск сюда напоминал мне страшную историю с отцом Мидой, который превратился в язык, в письмена. И когда мы остановились перед тяжелой деревянной, окованной железными полосами дверью, Философ заметил, что я трушу, и сказал:

— У тебя колени подгибаются. Но не бойся; мы спускаемся и одновременно поднимаемся. В знании. Часто человеку кажется, что он сходит вниз, а на самом деле он восходит наверх, поднимается. Так и мы сейчас.

Я хотел сказать ему о животном грозном, о деле рук моих, Лествичника и торговца из Дамаска; хотел предупредить его, но голос не шел из уст моих. Ибо как я мог признаться в деле злом, когда оно по чужой воле, по принуждению, а не от сердца моего сделано было? И есть ли прощение тому, кто зло творит только от мучительного страха, только потому, что за жизнь свою боится? Но: что стоит твоя жизнь, если нет в ней правды? Я стыдился признаться, исповедаться, ибо Философ показывал до сих пор безграничное ко мне доверие, и все, о чем я мог думать, было: «Боже, Вседержитель, Отец мой Небесный, спаси и сохрани Философа от твари грозной и ядовитой, как хранил Ты его у сарацин, когда их высокомудрые, но низкие душой и нищие духом грамматики дали ему выпить яду, а Ты, Господь, в утробе Философа превратил его в мед словесный, так что отрава не убила Философа, а утром следующего дня мед из уст его страшно поразил сарацин!»

И пока я молился за него, он осенил себя троекратно крестным знамением, помолился Богу перед дверьми и потом повернул ключ в заржавленном замке.

— И письмо — это замок, — сказал он. — Надо только найти истинный ключ. Как любовь, которая есть ключ к каждой душе. У самого плохого человека в душе есть замок, надо только найти к нему ключ.

Я хотел спросить его, как выглядит ключ к душе Стефана Лествичника, и есть ли вообще там замок, и не может ли быть так, что ключ к душе его, тайна тайн, есть тот самый ключ гнева, который выпал у него из-под риз его, пока он бил меня, снедаемый пламенем суеты и самолюбия своего; и какая связь, хотел я спросить, между этим ключом и теми, в лавке торговца из Дамаска, и знает ли он про того торговца ядами ядовитейшими в облике пауков и ключами, но тот продолжал, будто прочитав мои мысли:

— Люди, в сущности, не злы; они просто слабы. Все зло происходит оттого, что душа человеческая без Бога слаба, не способна к сильным делам.

И с тем отпер замок и вошел. За ним вошел и я, идя за светом его. Глаза у меня вращались в орбитах, колени тряслись, сердце колотилось где-то в горле, и я ждал каждый момент, что грозный паук оплетет нас сетью своей, удушит нас, проглотит живьем, жалом ядовитым ударит в сердце, в душу.

Но ничего не произошло.

Внутри, на маленьком столике для переписывания, лежала старая книга, в которой пречестный отец Мида составил десять лет назад список тайного Слова из страшной комнаты пророчеств. Книга была открыта на середине, а ее страницы были исписаны мелкой вязью рукой пречестного отца Миды, человека, превратившегося в Слово. Но над книгой с надписью растянулась огромная паутина, прикрепившаяся ко всем четырем углам комнаты, между всеми четырьмя сторонами света, всеми сторонами Вселенной, которые мы называем восток, запад, север и юг. Такой огромной паутины я в жизни не видел; она была тяжела, и в ней висело нечто, но в пламени свечи не было видно, что именно находилось в ее середине; но это нечто ясно угадывалось по натянутым нитям паутины, отходившим от всех четырех углов комнаты; паутина была двенадцатиугольной, почти круглой, стремилась к совершенству круга, ибо нет ничего совершеннее круга, чему доказательство — солнце, ибо нет у него углов и вечно оно в движении и свете; центр этого почти совершенного круга находился точно на середине книги, над двумя открытыми страницами, исписанными почерком отца Миды. И точно в центре паутины, в том месте, где в одной точке сходятся все нити, сидел огромный, величиной с две ладони, черный паук с широко расставленными

лапами, с белым крестом на спине. Это была та самая грозная тварь, которую я купил на золотые нечестивца, которого я собственноручно поднес к замку и выпустил из ковчежца, его местопребывания. Когда Философ осветил его, то отступил на шаг назад, схватил меня за руку и сказал:

— Осторожно, не дотронься до паутины, чтобы не попасть в нее.

И в тот миг у меня в голове зароились необычные мысли. Зачем он мне это сказал? Неужели и он подумал то же, о чем думал и я в часы бестелесные, бесчувственные, когда я размышлял о картине, проследовавшей меня годами, о пауке в своей паутине, что, может быть, мы просто мухи, попавшиеся в сеть Вселенной, и что вся Вселенная — это просто сеть, творение огромного раскаленного паука, которого мы зовем солнце, светило дневное? Мы пленники той сети, мухи, нас ест это черное солнце, когда захочет; говорю «черное», потому что солнце, хоть и светит, — черное, ибо из угля и потому что только уголь черный может так раскалиться лицом своим, что переменить темное на светлое. И мы шевелимся, трепыхаемся и все сильнее запутываемся в сети этой черной твари, дьявола многоногого, не понимая, что мы попали в нечто легко рвущееся, легче всего в мире, в ткань, которую можно распустить, ухватив за один конец, но конец истинный. Смерть ли тот конец, спасение вечное, освобождение от сетей? Но пока мы живем, не знаем мы, какой конец истинный, ибо много их, ибо и кудель — нити, а ткань — те же нити, но с умом расположенные. И только если ухватишь за правильный конец, то сможешь размотать клубок и освободить пленника. И что тот конец — любовь ли или вера в Господа?

Как будто читая мои мысли, Философ посмотрел на меня и сказал:

— Если хочешь вникнуть в науку толкования письмен и записей тайных, следует изучить искусство паука и его паутину. Над каждой книгой, над каждым Словом висит такой (невидимый бедным и низким духом) ядовитый паук, расставивший сети свои; не каждый может дознаться до того, что глаголет Слово, ибо не всякого дух готов принять слово. Слова для душ, не подготовленных к их чтению, — отрава. Тот, кто не знает, что нужно сперва отстранить паука, висящего над Словом, тот, кто не умеет расплетать сеть над Словом, тот издалека читает и не понимает; только тот, кто отведет паутину от глаз своих, увидит Слово как видение, откровение и поймет его, ибо прочитает не только слова, но и звуки, краски их, сможет читать между слов и между строк. Только тот сумеет не запутаться в клубке письмен, только тот сумеет ухватиться за свой, благодатный конец из кудели значений; только тот Христу подобен, ибо он увидит.

Я, потрясенный, стоял и смотрел на него, ибо и я так думал, но не осмеливался сказать это ни перед Лествичником, ни перед Грамматиком, ни перед Пелазгием Асикритом, дабы не быть осмеянным. Ибо я всегда говорил: слово одна рука написала, но многие глаза читают, и все эти глаза по-разному читают один и тот же рукой написанный клубок, сеть паучью, кудель густую, ибо по разным нитям пробираются читатели к середине, к началу начал текста, к тому, кто его сочинил и кто их проглотит, — к пауку ядовитому, солнцу, черно светящемуся, создателю и господину вселенной малой. Но каждая нить, которую ты выберешь, ведет к середине, к смерти читающего, а это означает, что не нужно бояться, что идешь не по истинному пути в клубке слов, ибо все нити начинаются и заканчиваются в середине, ибо блаженство смерти при чтении наступает, когда закрываешь обложку прочитанной книги, ибо здесь, в этой точке, в середине, глаза в глаза с раскаленным пауком, с источником Слова, и ты заканчиваешься, и ты свободен, как никогда, как будто ты мертв, как будто почил в Бозе.

Но кулак отца Стефана Буквоносца бил немилосердно, если я читал другими глазами, не так, как он; однажды я спросил, что, может быть, Иов грешен тем, что безгрешен, и что, может быть, Бог в этой книге слишком суров, ибо, хоть Он и вернул ему имущество, и скот, и детей, которых забрал перед тем по наущению дьявола, — это все же не то самое имущество, не тот самый скот и, что, может быть, самое скорбное и для меня самое неприемлемое, — не те же самые дети, которых у него забрали; спросил и получил кулаком не по крестцу, а по носу. Буквоносец сказал, что такого в тексте нет, не написано, а я понял, что эта нить паутины для него незрима, и что видит он только самую толстую, и что не позволит он кому-то другому видеть то, к чему он сам слеп.

А Философ, будто читал мысли мои как открытую книгу, посмотрел на меня и продолжил:

— Ибо слова суть ткань, кудель густая, и кто не подготовленным, а горделивым и самоуверенным в них внедряется, выбирая только нити самые толстые, тропинки самые протоптанные и убитые стопами тех, кто прошел по ним раньше, тот кончину духовную находит в тексте. Пример тех, кто становится добычей охотника, научил меня, что опасно недооценивать мелочи, неприметные особенности слов. Не обязательно самые толстые нити суть самые важные; за ними следуют только те, кто обуян слепотой и гордыней; в кудели той важнее тонкие нити, самые легкие и деликатные, ибо только тонкая кудель — это кудель, а грубая — это клубок веревок; в тонких, едва видимых нитях — суть слова, ибо только они свидетельствуют о невидимом. Величие — в малом, главное — в мелочах, важное — в неважном: нельзя забывать об этом! Ибо случается, что птица, попав в силки, запутывается в них одним коготком, но и тогда не помогают ей ни могучие крылья, ни то, что вся она, исключая этот коготок, находится вне сети, все равно она станет добычей птицелова. Так и мухи, когда попадают они в сеть к пауку.

Поделиться с друзьями: