Пушки выдвигают (Преображение России - 5)
Шрифт:
Пристав шел легко. Форменная тонкая круглая шапка делала его, тучного, остроконечным, и у Кашнева появилась четкая строевая походка.
— Сам я — рязанец, — говорил Дерябин. — На Оку попал, — было мне лет десять тогда. Утро было и туман, а через Оку — на пароме нужно. Подъехали мы на тройке, — другого берега не видать. Ширина такая оказалась, — волосы поднялись. Море! Море я на картинках видел, и вот, значит, теперь Ока… море! Хожу по берегу колесом. Въехали на паром, честь честью… Не пойму ничего: куда едем, как едем… Спросил еще, сколько дней будем плыть? А мужичок такой один мне: "Минут десять, минут десять…" Шут-ник!.. Скрип-скрип, скрип-скрип, — взяли да и ткнулись в берег. Берег, все как следует: кусты
Остановился пристав, и Кашнев, и солдаты.
Прислушались направо, налево, — нет, было тихо.
— То-то, родимые! Я знал, что уймутся, черт их дери! — сказал Дерябин, взяв под локоть Кашнева, и добавил: — Ну-ка, пойдем сюда, недалеко, угостят нас вином бессарабским.
— Куда еще? Да и поздно, — остановился Кашнев. — А солдаты?
— Подождут. Эй, старший, — обернулся Дерябин. — Улицы обойти. Через час на этом месте, чтоб… Ма-арш!
Усиленно затопали и пропали за углом солдаты, а Дерябин перелез через какой-то полуразобранный тын, сильно захрустел раздавленным хворостом и скомандовал Кашневу:
— Гоп!
Потом пошли огородом, заросшим лопухами, потом были какие-то безлистые деревья, — кажется, груши, и около длинного, низкого, грязного — и луна не могла отмыть — дома остановились.
Дом спал. Наружные ставни были заперты болтами. Черепичная крыша с угла обилась, — чернели впадины.
Постучал в двери пристав, кашлянул во всю грудь.
В щели ставней мелькнули желтые полоски и тут же потухли, потом опять мелькнули кое-где и опять потухли.
— Отсырели у анафемы спички, — буркнул Дерябин.
Женский голос робко спросил за дверью:
— Кто это?
— Я! — крикнул в нос пристав.
Женский голос визгнул протяжно.
— Ну, завизжала! — Дерябин нагнулся к двери и недовольно проговорил отчетливо: — Мадам Пильмейстер, не пугайтесь, — это я, пристав.
— Нехорошо… Спали люди, а мы булгачим, — сказал было Кашнев, но тут же поспешно отворилась дверь, и женский голос был уже преувеличенно радостный, когда кричал кому-то внутри дома:
— Роза! Мотя! Не бойтесь, пожалуйста, — это сам наш господин пристав!.. Ведь я же знала, честное слово, знала, господин пристав, чтобы мне на свете не жить, знала, что вы придете!
VII
В таинственной, довольно большой, но низкой комнате, освещенной дешевой лампой под красным бумажным колпаком, было тесно глазам от диванов, мягких кресел, цветных гардин, тяжелых скатертей на столах и ковров под столами. Но вся эта мягкота была старенькая, грязноватая, разномастная; подлокотники кресел и диванов лоснились, скатерти были закапаны и залатаны, ковры вытерты, и ото всего кругом — казалось, даже и от сырых стен и из-под пола шел густой, тяжелый, мочальный запах. На стенах висели какие-то картинки в узеньких рамках, — казалось, и они пахли чем-то противным. Из этой комнаты куда-то в темные недра дома вело трое неряшливо закрашенных охрой дверей, и чуть приотворены были их половинки. Представлялось Кашневу, что там были еще какие-то люди, такие же таинственные, какими были в его глазах Роза, Мотя и старая толстая еврейка, впустившая их с Дерябиным, и не мог он понять, зачем зашел сюда Дерябин.
Понимал смутно, когда глядел на Розу, рядом с которой сидел пристав. Лампа стояла на столе перед ними двумя, и от красного колпака горели в больших зрачках Розы пурпуровые точки. Одета она была в какой-то ярко-желтый капот, с вырезными рукавами, обшитыми кружевом. Кое-как наспех подоткнуты были темные волосы, и вся на виду была длинная шея, и чуть выступали бугорки ключиц. От колпака, должно быть, щеки ее казались нежными, розовыми, очень молодыми и губы яркими. И, наклоняясь к ней со стаканом красного вина в огромной руке, говорил
Дерябин:— Ну-ка, скажи скороговоркой: шел грек через реку, видит — в реке рак; грек руку в реку, рак в руку греку: вот тебе, грек, — не ходи через реку… Ну, сразу, гоп!
— Грек… Грек через рек… Ой, боже ж мой! — всплескивала Роза обнаженными до плеч руками. — Я не могу!
И смотрела на Дерябина, подперев щеку, улыбаясь сдержанно лукаво; в длинных черных ресницах прятались что-то знающие глаза.
Пристав разделся и был в тужурке, но не снимал шинели Кашнев. Думалось, почему Дерябин здесь, как у себя дома, почему он сам до сих пор не ушел, а сидит и смотрит и слушает, и еще — когда глядел на старуху с большим носом, отвисшими щеками и льстивым взглядом — обидно было за человека и жаль его. Но старуха хлопотала около него добродушно и настойчиво, подставляла вино, яблоки, орехи.
— Выпейте вина-a! Не хотите нашего вина выпить? Пи-или? И никогда нельзя поверить, что вы что-то там такое пили… Такой молодой, и уж офицер!.. Ну, может, вы бы яблочка съели, а-а?
И Кашнев, чтобы не обидеть ее, старательно чистил ножом и медленно жевал антоновку, твердую и кислую.
— Люблю женщин! — гремел тем временем Дерябин. — Не какую-нибудь одну, а всех вообще!.. — Он обнимал Розу близкими глазами, чуть прищурясь, улыбаясь, как улыбаются детворе. — Митя! Правда, она — на черкешенку? Есть сходство? Не замечаешь? Факт! Мадам Пильмейстер, признайтесь, — вы ведь тогда на Кавказе жили? Не то чтобы вы добровольно, а он вам башка кынжалом хотэл рэзать, — факт!.. Эх, народ бравый! Красавцы! Ингуши у меня под командой были — полсотни, шашку мне подарили с надписью: "Лубимому начальнику"… Я тебе не показывал, Митя? Цены нет — шашка!.. Перевертели девицам головы, — как воробьям! Шесть гимназисток с собой увезли в аулы… по соглашению, не то что силой. Отцы-матери бурю подняли, всю полицию на ноги подняли, а те домой идти не хотят: привыкли, — факт.
Мотя, брат Розы, должно быть не старый еще годами, но очень старый и скорбный лицом, сидел в углу один, глубоко упер в пристава чахоточные глаза, молчал, покашливал глухо. Иногда он хрустел пальцами, перебирая их по очереди все на правей руке и все на левой; проверял, все ли хрустят, — все хрустели.
— За неимением гербовой пишем на простой, — так, Митя? — кричал Кашневу пристав. — Но-о… костюм черкесский я тебе привезу, Роза, — факт! Тюбетейку с жемчугами, черкеску с патронами, папаху белую, а?.. Красные сапожки, черт их дери, и кинжал за пояс, честь честью! А на сапожках каблучки вот какие четверть! Ну-ка, встань! Ровно на голову будешь выше, дюша мой!.. Розочка, выпей вина!.. Не хочешь? Этто что значит? Как не хочешь? Сейчас выпить! Ах ты… тварь!
И Дерябин, сопя и кряхтя, захватив правой рукою как-то всю целиком желтую Розу, запрокинув ей голову, старался заставить ее выпить, но мотала головой хохочущая и визжащая Роза, отбивала стакан сжатыми зубами, обливала вином тужурку пристава, и скатерть, и свое канареечное платье, и испуганно всплескивала руками мадам Пильмейстер:
— Роза, Роза! Что ты себе позволяешь такое, Роза! Это ж вино! Это ж не отмоется, Роза!
Кашневу виден был весь тонкий профиль Розы: с горбинкой нос, острый девичий подбородок, не то обиженный, не то лукавый глаз, полуприкрытый ресницами, и неровный блеск на отброшенных назад волосах.
Странно: небольшая, тонкая, гибкая, рядом с огромным приставом, она казалась Кашневу древней, а Дерябин вдруг каким-то недавно родившимся, до того молодым, и даже вид у него теперь был растерянный, детский: что-то дрожало мелко около губ.
И в недоразлитый еще стакан пристав осторожно бросил новенький золотой, просительно посмотрел ей в глаза и сказал тихо:
— Выпей, Роза.
— Нет! — закачала головой Роза.
Еще золотой бросил пристав в вино:
— А теперь, Роза?