Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Пушкин . Ревность
Шрифт:

НАТАЛЬЯ НИКОЛАЕВНА: Жорж — не мог щадить он нашей славы, я ему поверила сразу и печаль о Кате — как она пренебрегла и моим именем, и моей красотой, и даже небольшой против ее молодостью, — все это было только моей, не всеобщей, не всероссийской печалью. Никогда нас не видевшие художники будут рисовать картины, жанры — холодные карикатуры светских персонажей, затравленный Пушкин, холодная и прекрасная я. Разве кто поверит, что в моем сердце, как в зеркале, одна картина — ЖЕНА, его жена, Катя. Разбуди его ночью, пусть он весь вечер был хмур с домашними, вспоминал меня — у них тоже в Сульце снег, такой же запущенный парк, мокрые камни мостовой, я бледная в окне, незагорелая, всю весну дома, кровотечения, молоко, во мне все было вертикально, ничто не округлялось, каким бы счастьем было считать это все своим, оберегать, поддерживать — а ночью встал, его спросили, кто его жена, — и он это знает, как ни повернись его жизнь уже — он будет знать, кому он дал носить свое имя.

НАТАЛЬЯ НИКОЛАЕВНА: Это никогда не будет моим. Он уже никогда этого мне не подарит.

Он тоже рано овдовел. Был год, когда мы оба

были свободны. Не желали б под венец? Уехав, например, в Америку? Он занялся бы политикой и там, раз чувствовал призвание? Или, раз он боек, обаятелен, беспринципен и решителен, занялся бы каким-нибудь business? Я представляю его, барона, красавца, богача, даже там — поехал ли бы с нами Геккерн? Такой лис, такое поприще! Наверное, поехал бы и он и тоже не остался б не у дел. «Старик» ведь был очень молод! И вот они в аристократических гостиных Нью-Йорка или, скорее, как французы Нового Орлеана. Свеженькие дебютантки и их маменьки с изумлением взирают на меня, ровесницу, многодетную мать.

От нас пошли бы дети, юные герои Гражданской войны. Геккерн занимал бы важное место в верховных, дипломатических или иных кругах, Дантес — он офицер, он стал бы служить и был бы видным командующим. Наши дети, родившиеся в Америке, с такой семьей могли бы иметь самую блестящую будущность. Кажется, самый главный там — президент. Мне пришлось бы вести себя строже, холоднее, замкнутее, чем требуют самые строгие правила. Их скромные американские представления о старой аристократии были бы признаны слишком вульгарными перед новым ригоризмом. Я была бы неприступна, как королева. Только когда стала бы уже совсем, совсем стара, появился бы какой-то университетский профессор или, если б дети пошли в гору, журналист, кто раскопал бы всю историю, списался бы с европейцами, перевел бы всего Пушкина… Я не умерла бы так рано. Я ела бы много сливочного масла, говядины, овощей, кукурузных лепешек, никаких соленьев, грибов, гусиных перетомленных печенок и шестичасовых супов с гренками, шампанского — только все простое, свежее, много свежего воздуха, сухой жаркий климат, отдых на океане, много верховой езды, плавания. Американцев не удалось бы убедить в привлекательности интересной болезненности — я была бы одной из пионерок нового, на век вперед, идеала красоты: рослой, спортивной, с чистым лицом и зубами, мягкими волосами. Про плечи мои бы писали, что они не как пальмовые ветви, а как у университетской чемпионки, пловчихи. Когда началась Гражданская война, мне было всего сорок девять лет.

НАША семья вся сплотилась — мы женаты с зимы 1844 года, безо всякого траура по Кате — время, которое нам понадобилось, — только узнать, снестись, свидеться, обвенчаться и уехать. У нас были бы самые высокие поручители при бракосочетании. Нам ничто не препятствовало бы. Гражданская война дала нам шанс сделать действительно великую карьеру, карьеру семьи, заложить royal family Америки, которая могла быть покрепче Наполеоновой. У Наполеона была та слабость, что все началось с него, сразу с Наполеона. Он начал и завершил величие семьи. Собственно, только его одного личное величие — просто он по итальянской простонародной семейственности не мог удержаться, чтобы не возвысить сестер и братьев. Ему это вовсе было не нужно политически — неродственные выдвиженцы благодарили б его с еще большим рвением: «мои братья выказывают мне недовольство выделенным так, будто бы это наш отец, король, оставил мне это королевство». Геккерны бы начали ни с кого-то одного, они начали бы завоевание Америки широким семейным фронтом.

Я стала еще красивее и выполняла все обязанности первой леди. При всей моей никчемности — я для чего-то была уже один раз выбрана, значит, могла и пригодиться во второй. Все ли исторические личности очень значительны сами по себе, а не случаем, который один их и сделал?

Нашему старшему сыну в начале войны было б 16, в конце — 20. Наш американский Орленок.

На то мы и Геккерны, на то мы и тонкие французские дипломаты, политику мы считаем такой же позитивистской деятельностью, как всякую другую, — мы переметнулись на сторону Севера, к янки, мы хотели быть победителями.

Южане были бы поражены таким предательством и вероломством. Они бешено бы судили победителей. Было найдено объяснение, они все-таки раскопали тайну семейства: миссис Геккерн была первым браком замужем за ниггером. Ее оставленные в России дети — черные. Геккерны сначала игнорировали, будто отрицая, потом признали — и это стало их новым настоящим прорывом, знаменем северной пропаганды.

…А мои дети, Пушкины? Мне бы их никто не отдал.

Я подумаю об этом завтра.

БАРОН ЖОЗЕФ-КОНРАД Д'АНТЕС: Отцовская ревность. Не сразу и поймешь, откуда взять образец, в какой книге, в каких сказках и мифах изобразили б ревнующего отца? Всегда он будет просто завистником — неблагодарным, не оценившим будто бы законный дар отцовства. Ревновать будет к сыновьим успехам — только и всего. При мне живом барон Геккерн попросил сыновьнего имени для моего Жоржа — и получил его от меня, с благодарностью. Было пышное письмо, был полный достоинства ответ. Жорж получил то, что не мог бы дать я, у меня отнялось то, что не могло бы быть отнято и моей или его смертью. Зависть — болезнь дружбы, ревность — болезнь любви. Так сказал какой-то русский философ. До чего додумались русские! Какие-то древнеримские забавы, все императоры игнорируют родных детей, сожительствуя с мужчинами, таковых не имеют, все престолонаследники — усыновленные. Какой только законный сын не был приемным! Казалось бы, наигрались. Вот — в России, на виду, в доме голландского посланника тоже мужчина сорока четырех лет усыновляет офицера.

Проблема отца, узнающего, что сын предпочитает мужчин, легко представима. «Мужчин» — это, может, и не страшно, это может быть его частным и глубоко физиологическим делом. Какие-то совершенно неприемлемые для меня лично предпочтения могут быть и у моего сына, живущего с женою. Когда у сына появляется мужчина, один, избранник, тогда в моих обычных горестях отца, открывшего мужеложство сына, — отсутствие наследников,

общественное осуждение, собственная неприязнь и пр. — появляется ревность. Если тот, к кому ушли из твоего дома — дочь, жена, из рук — хористка, просто знакомая дама, — мужчина, значит, он твой соперник. Мог взять твою жену — и возьмет, взял еще и сына. Взял все. Твой соперник всемогущ, ему подвластно все, он гораздо сильнее тебя. Ревность — это не тоска по тому, что отнимается, а страшное, как преисподняя, поругание тебя самого чем-то лучшим, сильнейшим. В каждой боли есть что-то очищающее, делающее нас сильнее. Ревность — единственное, что черно кромешно. Выйдя из ревности, ты не станешь сильнее, ты будешь изворотливее и хитрее и будешь знать, чего надо будет избегать всегда. Ты не вожделел к сыну, но отдал его тому, кто хочет того же, что и ты. Такие соперники никогда не примирятся. Двое мужчин, ссорившиеся из-за женщины, могут разлюбить ее оба или по одному и радостно пожать друг другу руки. Сына я не разлюблю никогда, но что будет то, что встало между нами?

И мужчина моего сына не просто взял его, он пожелал называться отцом. Тот случай, которым Господь награждает тебя, дав удачного сына (тем и бесценный, что не может быть вымолен, выслужен, приобретен), был в величественном письме — но на бумаге! но чернилами! но человеческой рукой! — вытребован просто случайным господином, знакомцем с парохода. При всей моей готовности я знал, что совершается что-то, нарушающее законы бытия.

Что такое жена? Только слово. Ты можешь не знать другой женщины, вести самый добропорядочный образ жизни, завещать состояние, иметь детей — но если ты не мог или не хотел НАЗВАТЬ ее женой — она не будет твоею женою, ни пред Богом, ни пред людьми. Сына тоже мало родить, его надо назвать. Я дал назвать другому.

ЧААДАЕВ, удачливый диссидент: Мое положение непоколебимо, мое имя славно. Я — славный Чедаев, Петр Чаадаев, я — словно бы не жил. Передо мной резвился Пушкин, он был полон жизни, биографии, я написал одну книгу и прожил почетным затворником в развалюхе на Басманной — философом, денди, членом английского клуба, ничего не делающим и не совершающим поступков господином, — половину не слишком короткой жизни. Толстой создал похожего на меня героя, Андрея Болконского, и дал ему Наташу Ростову, наполнил его жизнью. Я сделал все — был героем, участником Бородина, был знатным красавцем, был учителем Пушкина, автором знаменитых трактатов, был карьерным военным, отпускал крепостных на волю — провлачил свои дни бесплодно, теша только своего слугу. Толстой был гением. Он мог сделать более жизненным то, что не жило — по сравнению с жившим. Он не мог не знать обо мне — такой изысканный персонаж, такое уважительное имя, — дай-ка я дам ему жизнь, страдания, награду. Получился самый притягательный образ русской литературы — Андрей Болконский. Я никогда таким не был. Я — адресат, прототип, катализатор идей. А Пушкин — живее всех живых, его будут знать чуть ли не на ощупь. Моя фамилия — редкая, она совсем исчезнет, а пушкинская — расплодится. Будут и по всему миру потомки, и просто так, россыпью, не имеющие отношения, однофамильцы, но все равно радостно вставляемые в русскую речь. Веселое имя! Страшнее меня — чудака, одиночки, сумасшедшего, отвергателя России, закончившего свою жизнь. Я дотянул чинно, размеренно, он — не захотел себе честного конца. Это над ним надо было устанавливать опеку, когда он так начал чудить и было ясно, что не остановится. У меня были все возможности для того, чтобы иметь такую жизнь, к которой — полной почестей и успехов — стремился Пушкин. Житейский ум наш был равен — я отвергнул этот путь, уединился сам с собой. Почему он не захотел остаться наедине со своим гением? Потрудиться? Почему стал раскидывать все вокруг себя как ненужное, опостылевшее, уже ни о чем не хотел разговаривать, ничему путей не предначертывать, направлений не задавать. Все, ухожу, ухожу! И такой слабак, неврастеник останется в веках непревзойденным! Я поклонялся ему добровольно, мы все знали, кто есть светоч, — и он всеми и всем пренебрег за придворную интрижку. Кому оставил доделывать? В чем преимущества полнокровной радостной жизни, если и она сминается в минуту?

ГЕККЕРН: Я старый, страшный, я зловещий, моя фамилия по-русски пишется через виселицу — это надо же придумать такой резкий графический знак для такой осторожной — легкий выдох — фонетики: «Г», два «к» — как шеренга солдат — это которая чтобы сквозь строй прогонять, шпицрутенами, палками. Гласные — я все об имени своем, проклятом в этой стране, — одни «е». По русским правилам благозвучия, чтоб о хорошем человеке говорить, нужны «а» да «о», так и светло, и открыто, а с «е» — что-то изо рта сочится, будто яд непроглоченный. Пушкин — на это имя они не нарадуются — я хоть не Екатерина Великая, я не царствовать сюда пришел, но уж графику алфавита посмотреть — отчего ж и нет? — Пушкин им кажется необыкновенно веселым, у них и пушки игрушечные по кремлям стоят, — но в «Пушкине» они прямо-таки потешные, «у» ухает преуморительно, «ш» шипит, как праздничная петарда, «и» заливается тонким, высоким смехом. С нами не сравнить. У Пушкина секундант — Данзас, для русского уха похоже на «Дантес», подполковник будет иметь неприятности от безграмотных соотечественников. Ухо Пушкина созвучие такое тоже не пропустило — слова ведь его истинные друзья, взял посаженного друга с именем врага — стрелял как в себя. С собой боролся, с собой стрелялся.

Мог убить меня.

Жорж убил Пушкина у России, Пушкин мог убить Дантеса у меня. Мне нет дела до России, я и не гражданин мира, я присягал только себе. Рухнувший с Жоржем мой мир оставил бы меня равнодушным, как покойника, к чужой славе и горести отечеств. Ночь перед дуэлью — я ее прощать не собираюсь. Мало ли что, что она закончилась благополучно, ночь-то преддуэльная была, я — человек, который ее пережил. Пушкин и предположить не может, что это такое. У него не было в жизни ни одной выделенной, личной, непоименованной, животной привязанности. Всего у него много, целыми собирательными понятиями: друзья, возлюбленные, дети. Он всех назвал, всех воспел, всех бы и художественно оплакал. Гений бы его не иссяк. Мы с ним с разных планет. У меня ничего нет, и я ничем не дорожу, кроме одного Жоржа.

Поделиться с друзьями: