Пушкин (часть 1)
Шрифт:
– Отъедается, – говорили не то о Сперанском, не то о царе, – хуже покойничка Павла.
Летом, когда в Москве старики только и говорили что о налогах и грозились умереть, только бы не платить, подьячий издал второй указ. Впредь никто не мог быть произведен в чин коллежского асессора без экзаменов и какого-то свидетельства. Сословие чиновников приглашалось бросить все застарелые привычки все свои цели и вместо домашних бесед с доброхотными дателями готовиться к экзаменам по праву естественному и начальным основаниям математики.
Теперь восстало все крапивное семя.
Говорили, что один повытчик публично плакал в присутственном месте, на Прудках, отирая слезы большим красным фуляром и привлекая этим общее внимание.
Московские бары, которые при издании первого указа во всем винили крапивное семя, стали теперь звать Сперанского поповичем и расстригой.
Разные вкусы и наклонности в виду общей опасности временно забыты. Движение на улицах Москвы усилилось: с утра все выезжали, чтобы узнать общее мнение. Сергей Львович стал ходить по утрам в должность. Все канцелярии теперь были заняты тем, что переписывали новые стихотворения на Сперанского. Сергей Львович каждый день приносил что-нибудь новое.и по прочтении запирал в свой тайник.
Стихотворения были довольно острые. Одно – о канцелярском плаче, называлось "Элегия":
Восплачь, канцелярист, повытчик, секретарь!В нем был едкий стих, который сразу вошел в поговорку:О чин асессорский, толико вожделенный!Стихотворение было, впрочем, написано более в насмешку над приказными и, видимо, в защиту указа, но чиновники на первых порах не разбирались и переписывали все, что попадалось об указах, "яко противудейственное".
"Мысль унылого дворянина" более понравилась Сергею Львовичу; все написано дурными стихами, но сильно выражено:
От Рюрика поднесь дворян не утесняли,Зато Россию все владычицей считали.О "сыне поповском" там было сказано, что он "как мыльный шар летает" – а далее: "искусственным мечом Россию поражает и хаос утверждает".
Эпиграмма на Сперанского была в другом роде – коротка, ее писал брат того генерала, который звал Наполеона Буонапартом:
Велики чудеса поповский сын явил,Науками он вдруг дворян всех задавил.Наук испугались все. Лекари учились медицине, попы богословию. Бывали и среди дворян чудаки или меценаты, которые читали по-латыни, но учиться по обязанности наукам, как лекари, – не дворянское дело. Дворянин получал чины по душевным качествам и заслугам. Не было никакой связи между наукой, дворянством и званием. Семинарист учредил хаос и все перевернул.
Сергей Львович негодовал почему-то более других. Мысль, что камер-юнкер и камергер теперь будут не чины, а звания, была особенно для него невыносима, хотя ни он и никто из родни не были ни тем, ни другим. Он не находил слов для возмущения.
– Этот приказный, cette canaille de (этот негодяй – фр.) Сперанский, – говорил он о Сперанском, как будто тот служил у него ранее под начальством и произнося эту фамилию в нос.
Вообще это было в характере Сергея Львовича – он охотно ввязывался в любую оппозицию. Порою он ворчал перед камином, совсем как матушка Ольга Васильевна. Однажды он даже дословно ее повторил: фыркая, сказал, что все несчастья начались с Орловых, – полезли в знать, и началась неразбериха. Что ни говори, а звание дворянское дает право на светскость; светскость же, или, как маменька Ольга Васильевна говорила, людскость, – все! Это и любезность, и уменье блистать, и остроумие. А кто этого не понимает,
с тем говорить не стоит. И хотя исторические понятия Сергея Львовича были смутны, у него были сильные чувства.В эти месяцы много перьев скрипело в Москве – приказные переписывали стихи, дворяне писали царю.
Даже Сергей Львович, сидя в своей комнате над чистым листом бумаги, написал как-то тонким пером:
Всемилостивейший Государь!, но далее у него не пошло.
Все ждали, что скажет Карамзин.
Старые друзья говорили, что он сделался молчалив и горд. Чувствуя, что связи со всеми рушились и что предстоят важные труды, он подолгу покидал Москву. Наконец удалось ему основать свой Эрмитаж, наподобие Руссова, в тестевом имении Остафьеве. Обширный сад, проточный пруд, густые липы заменили ему там друзей. Молодая добрая жена стала теперь для него Клией, музой истории. В Москве начали относиться к нему с боязнью. Изредка приезжал он сказать два-три важных слова, обронить замечание, улыбку. Снисходительность к людским порокам была в нем теперь главною чертой. Добряк Сонцев, муж сестрицы Лизет, боялся его как огня. Теперь смятение московское вызвало его на несколько недель из уединения.
С радостью заявился к нему Сергей Львович. Они давно не видались. Он долго думал, какой час избрать для посещения, потому что боялся помешать, и выбрал час меж волка и собаки. Московские стишки, после некоторого размышления, он сунул в карман, надел новый фрак, вздохнул и поехал.
Он был принят прекрасно. Никого не было. В полутемной комнате, на простой мебели сидели они в полугьме, и Карамзин не зажег свечей. Карамзин мало говорил. Казалось даже, он дремал, сидя в глубине покойного кресла. Зато говорил Сергей Львович – обо всем. И прежде всего о диких выходках петербургского адмирала Шишкова, шумно ругающего Николая Михайловича и недавно написавшего, что братец Василий Львович – безбожник, распутник и враг престола.
Карамзин улыбнулся, слабо выразив одобрение. Он вовсе не был галломаном. Соседство имен его и Василья Львовича было несколько смешно.
Он спросил Сергея Львовича о здоровье милой жены его. Сергей Львович поблагодарил сердечно и пожаловался на трудность воспитания детей. Теперь, когда требуются от дворянина экзамены и науки, дрожишь за их будущность. Граф де Местр, который недавно был у него, пожалуй, прав: важно воспитание чувства вкуса, уважения к родителям, а остальное – о, бог с ним! Он, как отец подрастающего сына, – очень это чувствует.
Тут Карамзин мягко предостерег его – нельзя смешивать понятия, различные в существе своем, – одно дело экзамены и другое – просвещение. Ни Шекспиров, ни Боннетов без него быть не может. Изящный ум ближе к природе, чем невежество. Благородные должны это наконец понять. О графе де Местре он сказал с некоторой холодностью, что не знал о пребывании графа в Москве. Но экзамены – увы! – как надолго повредят они самим наукам!
Сергей Львович вскоре не утерпел и прочел Карамзину "Мысль унылого дворянина".
Карамзин, казалось, оживился. Он со вниманием слушал стихи и попросил листок, чтобы перечесть. Щеки его окрасились. Вскоре тихим голосом он стал объяснять Сергею Львовичу с терпением и кротостью смысл происходящего.
Сидя в полутьме, Сергей Львович не шелохнулся. Он с жадностью вслушивался во все, что говорил Карамзин, и все это возвышало его, укрепляло. Он сидел, важно оперши щеки на белые воротники, позабыв о Надежде Осиповне, Сашке и Лельке, долгах и своей квартире. Он был снова тем, чем ему быть надлежало, – шестисотлетним дворянином, человеком светским, одним из тех, с которыми говорят, которых приглашают. От приятности этого сознания он половины из того, что говорил Карамзин, не слышал. Он только смеялся от души тонким насмешкам над подьячим.