Пушкин в русской философской критике
Шрифт:
Все человеческое в человеке истерзано, убито – и только теперь, из этих страшных останков, может возникнуть пророк:
И Бога глас ко мне воззвал:«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,Исполнись волею моейИ, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей!»Так созидаются избранники божественным насилием над человеческою природою.
Какая разница между героем и поэтом? По существу – никакой; разница – во внешних проявлениях: герой – поэт действия, поэт – герой созерцания. Оба разрушают старую жизнь, созидают новую, оба рождаются из одной стихии. Символ этой стихии в природе для Пушкина – море. Море подобно душе поэта и героя.
Душа поэта, как море, любит смиренных детей природы, ненавидит самодовольных, мечтающих укротить ее дикую стихию. При взгляде на море в душе поэта возникают два образа – Наполеон и Байрон. Герой действия, герой созерцания, братья по судьбе, по силе и страданиям, они – сыновья одной стихии:
Куда бы нынеЯ путь беспечный устремил?Один предмет в твоей пустынеМою бы душу поразил.Одна скала, гробница славы…Там погружались в хладный сонВоспоминанья величавы:Там угасал Наполеон.Там он почил среди мучений.И вслед за ним, как бури шум,Другой от нас умчался гений,Другой властитель наших думИсчез, оплаканный свободой,Оставя миру свой венец.Шуми, взволнуйся непогодой:Он был, о море, твой певец.Твой образ был на нем означен;Он духом создан был твоим:Как ты, могущ, глубок и мрачен,Как ты, ничем неукротим [104] .104
«К морю» (1824).
Герой есть помазанник рока, естественный и неизбежный владыка мира. Но люди современной буржуазной и демократической середины ненавидят обе крайности – и свободу первобытных людей, и власть героев. Современные буржуа и демократы чуть-чуть христиане – не далее благотворительности, чуть-чуть язычники – не далее всеобщего вооружения. Для них нет героев, нет великих, потому что нет меньших и больших, а есть только малые, бесчисленные, похожие друг на друга, как серые капли мелкой изморози, – есть только равные перед законом, основанным на большинстве голосов, на воле черни, на этом худшем из насилий. Нет героев, а есть начальники – такие же бесчисленные, равные перед законом, и малые, как их подчиненные; или же, для удобства и спокойствия черни, – один большой начальник, большой солдат все той же демократической армии – Наполеон III, большой, но не великий. Он силен силою черни – большинством голосов и преподносит ей идеал ее собственной пошлости – буржуазное, умеренное, безопасное «братство», это разогретое вчерашнее блюдо. Он являет толпе ее собственный звериный образ, украшенный знаками высшей власти, воровски похищенными у героев. Наполеон III – сын черни, с нежностью любил чернь – свою мать, свою стихию. Более всего в мире боится и ненавидит он законных властителей мира – пророков и героев. Так мирный предводитель гусиного стада боится и ненавидит хищников небесных, орлов, ибо когда слетает к людям божественный хищник – герой, то равенству и большинству голосов, и добродетелям черни и предводителям гусиного стада – смерть. Но, к счастью для толпы, явление пророков и героев – самое редкое из всех явлений мира. Между двумя праздниками истории, между двумя гениями, царит добродетельная буржуазная скука, демократические будни. Власть человека и власть природы, владыка тел и владыка душ, Кесарь, венчанный Римом, и Кесарь, венчанный Роком, – вот сопоставление, которое послужило темою для одного из самых глубоких стихотворений Пушкина – «Недвижный страж дремал на царственном пороге».
…То был сей чудный муж, посланник провиденья,Свершитель роковой безвестного веленья,Сей всадник, перед кем склонялися цари,Мятежной Вольницы наследник и убийца,Сей хладный кровопийца,Сей царь, исчезнувший, как сон, как тень зари.Ни тучной праздности ленивые морщины,Ни поступь тяжкая, ни ранние седины,Ни пламень гаснущий нахмуренных очей [105] Не обличали в нем изгнанного героя,Мучением покояВ морях казненного по манию царей.Нет, чудный взор его живой, неуловимый,То в даль затерянный, то вдруг неотразимый,Как боевой перун, как молния сверкал;Во цвете здравия и мужества, и мощиВладыке ПолунощиВладыка Запада грозящий предстоял.105
«Ни пламя бледное нахмуренных очей…»
Пушкин
берет черты героизма всюду, где их находит, – так же, как черты христианского милосердия, потому что и те и другие имеют один и тот же источник, основаны на едином стремлении человека от своей человеческой к иной, высшей природе. Гению Пушкина равно доступны обе стороны человеческого духа, и потому-то проникает он с такою легкостью в самое сердце отдаленных веков и народов.Поэзия первобытного племени, объединенного волей законодателя-пророка, дышит в «Подражаниях Корану». Сквозь веяние восточной пустыни здесь чувствуется уже аромат благородной мусульманской культуры, которой суждено дать миру сладострастную негу Альгамбры и «Тысячи одной ночи». Пока это – народ еще дикий, хищный, жаждущий только славы и крови. Герой пришел, собрал горсть семитов, отвергнутых историей, затерянных в степях Аравии, раскалил религиозным фанатизмом, выковал молотом закона и бросил в мир, как остро отточенный меч, среди дряхлых византийских и одичалых варварских племен Европы:
Недаром вы приснились мнеВ бою с обритыми главами,С окровавленными мечамиВо рвах, на башне, на стене.Внемлите радостному кличу,О, дети пламенных пустынь!Ведите в плен младых рабынь,Делите бранную добычу!Вы победили: Слава вам!..И рядом – какие нежные черты целомудренного и гордого великодушия! Христианское милосердие недаром включено в героическую мудрость пророка. Для него милосердие – щедрость безмерно богатых сердец:
Щедрота полная угодна небесам……Но если, пожалев трудов земных стяжанья,Вручая нищему скупое подаянье,Сжимаешь ты свою завистливую длань,Знай: все твои дары, подобно горсти пыльной,Что с камня моет дождь обильный,Исчезнут – Господом отверженная дань.Жестокость и милосердие соединяются в образе Аллаха. Это две стороны единого величия. Вся природа свидетельствует о щедрости Бога:Он человеку дал плоды [106] ,И хлеб, и финик, и оливу,Благословил его труды,И вертоград, и холм, и ниву…Зажег Он солнце во вселенной [107] ,Да светит небу и земле,Как лен, елеем напоенный,В лампадном светит хрустале.…Он милосерд: Он МагометуОткрыл сияющий Коран.106
«За то ль, что дал ему плоды…»
107
«Зажег ты солнце во вселенной…»
Магомет – прибежище и радость смиренных сынов пустыни, бич и гроза неверных, суетных и велеречивых, не покорившихся воле Единого. Гибелью окружен разгневанный пророк. Только беспощадность Аллаха равна его милосердию – они сливаются в одном ужасающем и благодатном явлении:
Нет, не покинул я тебя.Кого же в сень успокоеньяЯ ввел, главу его любя,И скрыл от зоркого гоненья?Не я ль в день жажды напоилТебя пустынными водами?Не я ль язык твой одарилМогучей властью над умами?Мужайся ж, презирай обман,Стезею правды бодро следуй,Люби сирот, – и мой КоранДрожащей твари проповедуй!Любопытно, что русский нигилист, Раскольников, заимствовал у пушкинского Магомета эти слова о «дрожащей твари». Два идеала, преследующие воображение Раскольникова – Наполеон и Магомет, привлекают и Пушкина.
К числу любимых пушкинских героев «Записки» Смирновой прибавляют Моисея: «Пушкин сказал, что личность Моисея всегда поражала и привлекала его, – он находит Моисея замечательным героем для поэмы. Ни одно из библейских лиц не достигает его величия: ни патриархи, ни Самуил, ни Давид, ни Соломон; даже пророки менее величественны, чем Моисей, царящий над всей историей народа израильского и возвышающийся над всеми людьми. Брюллов подарил Пушкину эстамп, изображающий «Моисея» Микеланжело. Пушкин очень желал бы видеть самую статую. Он всегда представлял себе Моисея с таким сверхчеловеческим лицом. Он прибавил: “Моисей – титан, величественный в совершенно другом роде, чем греческий Прометей и Прометей Шелли. Он не восстает против Вечного, он творит Его волю, он участвует в делах божественного промысла, начиная с неопалимой купины до Синая, где он видит Бога лицом к лицу. И умирает он один перед лицом Всевышнего”».
Но если бы Пушкин мог видеть не сомнительный эстамп Брюллова, а мрамор Микеланжело, он, вероятно, почувствовал бы, что титан Израиля не чужд Прометеева духа. Пушкин заметил бы над «сверхчеловеческим» лицом исполина два коротких странных луча – подобие двух рогов, которые придают созданию Буонаротти такой загадочный вид. И в нахмуренных бровях, и в морщинах упрямого лба изображается дикая ярость: должно быть, вождь Израиля только что увидел вдали народ, пляшущий вокруг Золотого Тельца, и готов разбить скрижали Завета.