Пушкин. Тайные страсти сукина сына
Шрифт:
Чиновник был из тех болтунов, что почитают себя за самых умных. Он договорился до того, что начал доказывать необходимость употребления вина как самого лучшего средства от многих болезней.
– Особенно от горячки, – заметил Пушкин.
– Да, таки и от горячки, – возразил чиновник с важностью, – вот-с извольте-ка слушать: у меня был приятель… так вот он просто нашим винцом себя от чумы вылечил, как схватил две осьмухи, так как рукой сняло.
При этом чиновник зорко взглянул на Пушкина, как бы спрашивая: ну, что вы на это скажете? У Пушкина глаза сверкнули; удерживая смех и краснея, отвечал он:
– Быть может, но только позвольте усомниться.
– Да чего тут позволять? – возразил грубо чиновник. –
– Да почему же? – спросил Пушкин с достоинством.
– Да потому же, что между нами есть разница.
– Что же это доказывает?
– Да то, сударь, что вы еще молокосос.
– А, понимаю, – смеясь, заметил Пушкин. – Точно, есть разница: я молокосос, как вы говорите, а вы виносос, как я говорю.
Надо признаться, что в тот момент обуял меня страх: чем окончится эта дерзость? Доносом или, быть может, дуэлью? Пушкина я легко мог представить со шпагой или пистолетом в руке, а вот этого толстого винососа – вряд ли. И тут в передней послышался смех: это смеялся старый смотритель. И вслед за ним я тоже рассмеялся. Чиновник побагровел и негодующе обернулся: старик тут же спрятался за занавеской.
– Лошадей! – рявкнул на него ошалевший «виносос». – Эй ты! Коли не дашь мне сейчас лошадей!…
Последовала довольно неприятная и бурная сцена. Увы, полагавшиеся нам отдохнувшие лошади достались «винососу», путешествовав – шему по казенной надобности и со срочным предписанием. К моему удивлению, Пушкин отнесся к этому весьма спокойно.
– Будучи молод и вспыльчив, я негодовал на низость и малодушие смотрителя, когда сей последний отдавал приготовленную мне тройку под коляску чиновного барина, – объяснил он свое равнодушное отношение к этому происшествию. – Столь же долго не мог я привыкнуть и к тому, чтоб разборчивый холоп обносил меня блюдом на губернаторском обеде. Ныне то и другое кажется мне в порядке вещей. В самом деле, что было бы с нами, если бы вместо общеудобного правила – чин чина почитай – ввелось в употребление другое, например: ум ума почитай? Какие возникли бы споры! И слуги с кого бы начинали кушанье подавать?
Я так и не понял, серьезно он говорил или шутил, но смотрителя его слова позабавили.
– Да только уедет он недалеко, только кляч заморит, – пробурчал старичок. – Дорогу-то развезло.
– Что же нам, ночевать тут? – расстроенно спросил его Пушкин.
– А коли ночевать, то и пожалуйста, – не моргнув глазом, ответит смотритель. – Места много. Завтра поедете. Может, вам еще что подать?
– Да что ж ты нам подашь? – Пушкин обернулся на опустевшую бутылку рома, с сожалением ее рассматривая. – Ох ты, виносос все выдул!
– Не извольте сомневаться, – буркнул смотритель. – Что подать, мы найдем, ну а коли вы… – И он намекающе потер большим пальцем о средний и указательный.
– Вот так на станциях обирают честных людей! – шутливо вознегодовал Пушкин. – Да что же у тебя есть?
Нашлась анисовая водка. Пушкин потребовал еще моченых яблок – принесли и их. И пирушка наша продолжилась.
– Ишь ты – дороги развезло! Вообще дороги в России (благодаря пространству) хороши и были бы еще лучше, если бы губернаторы менее о них заботились, – рассуждал Пушкин. – Например: дерн есть уже природная мостовая; зачем его сдирать и заменять наносной землею, которая при первом дождике обращается в слякоть? Поправка дорог, одна из самых тягостных повинностей, не приносит почти никакой пользы и есть большею частью предлог к утеснению и взяткам.
В ответ я заговорил о чудеснейшем московском шоссе, выстроенном покойным уже Августином Августиновичем Бетанкуром, замечательным инженером, с коим мне довелось быть лично знакомым. Пушкин спорить со мной и хулить отличнейшее шоссе не стал, напротив, заинтересовавшись
предметом, стал спрашивать об этом моем знакомстве. Потом Александр Сергеевич задал мне какие-то вопросы по медицинской части, и в ответ я уж не помню почему, похвалил действие серных вод. Пушкин, к моему удивлению, смеяться над этой методой не стал, хоть медицину и не уважал.– Два месяца жил я на Кавказе, – рассказывал мне Пушкин, – воды мне были очень нужны и чрезвычайно помогли, особенно серные горячие. Впрочем, купался в теплых кислосерных, в железных и в кислых холодных. Все эти целебные ключи находятся не в дальнем расстоянии друг от друга, в последних отраслях Кавказских гор. Ах, как великолепна цепь этих гор! Ледяные их вершины издали, на ясной заре кажутся странными облаками, разноцветными и недвижными. В то время ванны находились в лачужках, наскоро построенных. Источники, большею частию в первобытном своем виде, били, дымились и стекали с гор по разным направлениям, оставляя по себе белые и красноватые следы. Мы черпали кипучую воду ковшиком из коры или дном разбитой бутылки. Нынче выстроены великолепные ванны и дома. Бульвар, обсаженный липками, проведен по склонению Машука. Везде чистенькие дорожки, зеленые лавочки, правильные цветники, мостики, павильоны. Ключи обделаны, выложены камнем; на стенах ванн прибиты предписания от полиции; везде порядок, чистота, красивость… Кавказские воды представляют ныне более удобностей, но мне жаль их прежнего дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался.
Но славные тифлисские бани еще лучше! – От вина, от тепла, от приятных воспоминаний щеки у Александра Сергеевича зарумянились. – Тогда я самовольно взял подорожную до Тифлиса, а потом двинулся дальше и с действующей армией дошел до турецкого Арзрума! – Он довольно улыбнулся, гордясь своей выходкой. А ведь она могла обернуться для него многими неприятностями. Но я уже понял, что это Пушкина не останавливало никогда.
Здесь край листа оторван и несколько предложений пропало из рукописи. Далее Пушкин сразу переходит к визиту своему в баню.
– Пришел я в бани во вторник, оказалось – женский день. Но старый персиянин открыл мне двери, и я лицезрел более пятидесяти женщин, молодых и старых, полуодетых и вовсе неодетых. Я остановился. «Пойдем, пойдем, – сказал мне хозяин, – сегодня женский день. Ничего, не беда». – «Конечно не беда, – отвечал я ему, – напротив». Появление мужчин не произвело никакого впечатления. Они продолжали смеяться и разговаривать между собою. Ни одна не поторопилась покрыться своею чадрою; ни одна не перестала раздеваться. Казалось, я вошел невидимкой. Многие из них были в самом деле прекрасны, – взгляд Пушкина стал на мгновение мечтательным, – зато не знаю ничего отвратительнее грузинских старух: это ведьмы.
Я, поцокав языком, согласился, конечно, не став распространяться, как мне довелось пользовать старую грузинскую княгиню.
– Персиянин ввел меня в бани: горячий железо – серный источник лился в глубокую ванну, иссеченную в скале, и оставил меня на попечение татарину-банщику. Я должен признаться, что он был без носу, – Пушкин шутливо задел пальцем кончик своего собственного носа, – это не мешало ему быть мастером своего дела. Он начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу; после чего начал он ломать мне члены, вытягивать составы, бить меня сильно кулаком; я не чувствовал ни малейшей боли, но удивительное облегчение. После сего долго тер он меня шерстяною рукавицей и, сильно оплескав теплой водою, стал умывать намыленным полотняным пузырем. Ощущение неизъяснимое: горячее мыло обливает вас как воздух! Шерстяная рукавица и полотняный пузырь непременно должны быть приняты в русской бане: знатоки будут благодарны за таковое нововведение.