Пушкин
Шрифт:
Пушкину это давалось не легко. Недаром перед отъездом из Михайловского, 23 ноября 1826 года, он записывает строки, с поразительной ясностью и полнотой выражающие чувство, которое уже до конца не перестанет владеть им, — потребность побега от официальных почестей в творческое одиночество:
Как счастлив я, когда могу покинуть Докучный шум столицы и двора И убежать в пустынные дубравы, На берега сих молчаливых вод…Но жизнь деспотически разрушала эти влечения. Закончив записку «О народном воспитании», Пушкин собирается в отъезд и в конце ноября уже находится в Пскове. Здесь он получает через Адеркаса письмо Бенкендорфа. По существу это был выговор за оставление без ответа сентябрьского письма начальника III отделения и за общественные чтения в Москве «Бориса Годунова». Пушкин в ответ и оправдание отсылает Бенкендорфу рукопись своей трагедии «в том самом виде, как она была читана», для заключения о судьбе его произведения.
Игра в штосс и безденежье задерживают Пушкина в Пскове;
Обращаясь весной 1826 года из Михайловского к верховной власти, Пушкин рассчитывал в лучшем случае на освобождение в обычном, общепринятом порядке путем соответствующей резолюции. Он не мог предвидеть той «личной милости», в какую намеренно превратили этот официальный акт с целью покрепче связать его моральными обязательствами. Тяжесть подобного правительственного метода вскоре сказалась полностью. «Помилование» Пушкина, возвещенное ему самим императором, обязывало поэта реагировать на этот жест стихотворной благодарностью. Отступление от такого обычая становилось невозможным после недавних писем Бенкендорфа с выговорами за недостаточную оценку царских милостей, с намеками на неблагодарность, с еле прикрытыми требованиями ответных заявлений своей верноподданнической активности. С точки зрения правительственных кругов, Пушкин как поэт был обязан «воспеть» своего верховного благодетеля. В обществе, хорошо знавшем эти неустранимые правила общения с двором, даже ходили слухи, что Пушкин в самом кабинете Николая, узнав о своем прощении, тут же экспромтом написал ему хвалебное посвящение. Но ни в этот момент, ни в ближайшие месяцы Пушкин не смог заставить себя выполнить эту тяжелую обязанность. Александру I он «подсвистывал до гроба», о Николае I он соглашался молчать, сохраняя про себя образ своих мыслей. Теперь же, после приема 8 сентября, он не имел права хранить молчание. Но только в конце декабря Пушкин решается, наконец, на этот мучительный для него шаг и пишет свои «Стансы».
Как и в лицейские годы, когда ему предлагали писать «оды» принцам, он обратился к истории и сосредоточился на замечательном героическом образе прошлого. Пусть аналогия с Петром I здесь грешила крайней натяжкой, все же она освобождала автора от необходимости дать персональную характеристику «царствующего монарха» и писать его парадный портрет в бенгальском освещении придворной лести. Пушкин в трех строфах дает выпуклый образ Петра-правителя и завершает свою хвалу любимому герою простым и сугубо лаконическим выводом: «Семейным сходством будь же горд»; за этим уже следовали собственно некоторые советы поэта царю всячески укреплять это счастливое сходство. Трудно было в подобном жанре быть менее льстивым.
Лишь значительно позже это стихотворение было понято, как заступничество за декабристов и призыв к реформам. Современники же Пушкина этих нот не расслышали. Напротив, оптимизм поэта («В надежде славы и добра — Гляжу вперед я без боязни…») находился в противоречии с настроением передовых кругов, разгромленных Николаем. «Будущее являлось более чем грустным и тревожным», характеризует общие переживания осенью 1826 года Кошелев; стансы Николаю I расходились с этим подавленным настроением и не могли встретить общественного сочувствия. Многие современники, в том числе и кое-кто из ссыльных декабристов, признали «Стансы» компромиссом. На такие упреки Пушкин ответил в 1828 году новыми стансами, посвященными «Друзьям» («Нет, я не льстец…»). Это было ответом обществу, но отчасти и актом самооправдания. Ведь совсем недавно, в августе 1826 года, Пушкин отказывался от всякого обращения к Николаю I, а к концу года был вынужден посвятить ему хвалебные строфы. Этим нарушалось требование его писательской программы, неоднократно выраженное им формулой «непреклонная лира» [50] . Пушкин болезненно и тяжело переживал всякое отступление от этого принципа, которому до конца стремился оставаться верным. Так открывается один из глубоких источников внутренней драмы поэта в последнее десятилетие его жизни [51] .
50
Еще в 1818 году Пушкин прекрасными стихами выразил это направление своей поэзии.
51
Искания и даже сомнения были свойственны Пушкину и раньше, но они не вызывались принудительно и не знаменовали того состояния кризиса и внутренней борьбы, какими отмечен последний период его биографии. Стихотворение 1823 года «Свободы сеятель пустынный» еще не выражало мировоззренческого перелома с его драматизмом и болью. Пушкин не без шутливости сообщает в своих письмах о написании этого отрывка: «На днях я закаялся — и, смотря и на Запад Европы, и вокруг себя, обратился к евангельскому источнику и произнес сию притчу…» Отказ от «либерального бреда» по условиям текущего политического момента нисколько не колебал его ранней верности идее «свободы». К 1823 году относятся стихи: «Где ты, гроза, символ свободы? — Промчись поверх невольных вод…» К 1824 году: «Рекли безумцы: нет Свободы, — И им поверили народы…» Если Пушкин до конца сохраняет верность этой идее, то а тридцатые годы он уже проносит ее через приступы мучительной борьбы.
Между тем в Петербурге решалась судьба «Бориса Годунова». Николай I не любил трагедий, которые обычно раздражали его хвоим вольным обращением с владыками. 14 декабря 1826 года Бенкендорф сообщил Пушкину заключение царя о необходимости переделать трагедию «в историческую повесть или роман наподобие Вальтера Скотта». Сдержанное возмущение слышится в ответе поэта на «всемилостивейший отзыв его величества»:
«Жалею, что я не в силах уже переделать мною однажды написанное».Среди этих напряженных тревог произошла встреча, глубоко взволновавшая поэта. 26 декабря Пушкин застал у Зинаиды Волконской юную попутчицу своей поездки по Кавказу и Крыму — Марию Николаевну Раевскую, ставшую в 1825 году женой Сергея Волконского. Девушка, внушавшая ему чувство живой и нежной преданности, вдохновительница его первых южных элегий, встретилась с ним теперь в самый разгар захватившей ее трагедии. Беспечная девочка, игравшая с прибоем азовских волн или называвшая своим именем таврическую звезду, обрекала себя теперь на скитания по Сибири и на жизнь у каторжных рудников. Москва для нее была только первым этапом по пути следования в Нерчинск. Эпоха неожиданно раскрывала в людях героизм, о котором до 14 декабря трудно было догадываться. Музыкой и пением знаменитых итальянцев «Северная Коринна» хотела в последний раз развлечь и утешить добровольную изгнанницу, отъезжавшую в ледяную пустыню и ужасающую безвестность. Пережитая катастрофа не сломила ее. Когда заговорили о правительственных неприятностях, которым подверглись устроители концерта в пользу одного заключенного, Мария Николаевна с жаром прервала рассказ: «Их признали слишком свободомыслящими…»
М. Н. Волконская в 1827 году перед отъездом в Сибирь.
Карандашная зарисовка Зинаиды Волконской.
На фоне суеты и лжи современного общества образ этой женщины казался единственным выражением подлинной героической правды. Пушкин был глубоко взволнован. «В эпоху добровольного изгнания нас, жен ссыльных, в Сибирь, — записала впоследствии Волконская, — он был преисполнен искренним восторгом». Ему хотелось в последний раз согреть ее бодрой мыслью, утешительными словами. Он рассказал ей о своем стихотворном послании к сибирским каторжникам, среди которых у него такие близкие и дорогие друзья:
Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье…В самих образах и ритмах этих немногих строф о «скорбном труде» и неизбежном грядущем избавлении звучало действительно нечто гордое и бодрящее, слышалась непоколебимая и убеждающая уверенность в конечном торжестве свободы. Пушкин не хотел прощаться навсегда с подругой своих юных лет. Расставаясь, он обещал навестить ее в Нерчинских рудниках, куда он хотел направиться с Урала, с мест пугачевского восстания, о котором собирался писать книгу. Мария Николаевна благодарила поэта, зная и чувствуя, что им больше не придется свидеться. Пушкин запомнил «последний звук» ее речей и через два года запечатлел их в одном из своих самых проникновенных и прекрасных посвящений. С момента этой последней встречи Мария Волконская стала большим и глубоким событием его внутренней жизни.
III
ПОЛИТИЧЕСКИЕ ПРОЦЕССЫ
18 января 1827 года Пушкин неожиданно получил срочный вызов к московскому обер-полицеймейстеру. На другой же день его принимал генерал Шульгин, — тот самый, который во время народного гулянья на Девичьем поле предводительствовал казачьим отрядом, избивавшим нагайками толпу. Разговор с главой московской полиции представлял собою продолжение сентябрьского процесса о распространении стихов на 14 декабря, то-есть запрещенного отрывка из «Андрея Шенье». Теперь к следствию привлекался сам автор стихов, распространение которых уже вызвало один смертный приговор (пока, правда, еще не приведенный в исполнение).
Обер-полицеймейстер сообщил Пушкину запросы военно-судной комиссии: «им ли сочинены известные стихи, когда и с какой целью» и «почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в сих стихах изъясненное»? Под «злоумышленниками» имелись в виду руководители восстания 14 декабря. Пушкину, таким образом, высказывалось подозрение правительства в его осведомленности о готовившемся военном покушении на самодержавие.
«Александр Пушкин не знает, о каких известных стихах идет дело, и просит их увидеть», написал поэт против первого пункта, а на второй ответил: «Он не помнит стихов, могущих дать повод к таковому заключению».
27 января Шульгин представил Пушкину в запечатанном конверте отрывок из «Андрея Шенье», известный в обществе под заглавием «На 14 декабря».
Пушкину оставалось только восстановить историю своей элегии и указать на подлинный смысл фрагмента.
Он объяснил, что стихи написаны им задолго до «последних мятежей», что относятся они к французской революции и имеют в виду взятие Бастилии, присягу в манеже, ответ Мирабо, перенесение тел Вольтера и Руссо, казнь Людовика XVI, деятельность Робеспьера и Конвент. Такое обилие исторических имен и фактов исключало возможность приурочения этих стихов к современности, «Все сии стихи, — заключал Пушкин, — никак без явной бессмыслицы [52] не могут относиться к 14 декабря».
52
Разрядка наша. — Л. Г.
Независимость и резкость последней формулы звучала вызовом власти, и так именно она и была воспринята высшими инстанциями. «Дерзость» поэта, брошенная прямо в лицо органам верховного допроса, отразилась на окончательном приговоре по этому делу, которое тянулось еще полтора года.
Все более ощущая себя в кольце правительственного надзора и сыска, Пушкин не порывает своих связей с политическими ссыльными. В январе 1827 года он посещает в Москве находившуюся там проездом по пути в Сибирь Александру Муравьеву, жену и сестру декабристов; он вручает молодой женщине, которой через несколько лет суждено было погибнуть в Сибири, свое послание «Во глубине сибирских руд…» Одновременно он просит друзей уплатить вдове Рылеева шестьсот рублей (что и было вскоре выполнено).