Путь философа
Шрифт:
Я трижды приходил к Джанелидзе на консультацию. Первый раз я сказал: «Смотрите, вот в этой теореме Лурье декларирует то, то, то и то (теорема была длинной чуть ли не на страницу, не считая доказательства), а доказывает то, то и то, а вот этого не доказывает». Джанелидзе посмотрел и говорит: «Да, действительно, вы правы». Другой раз я сказал: «Вот тут принцип виртуальных перемещений изложен как-то невнятно». «Да – загорелся Джанелидзе – я излагаю его иначе». И изложил. «Так лучше» – сказал я. Джанелидзе был польщен. О чем я консультировался 3-й раз, я не помню, но впоследствии я узнал от секретарши, что после моего ухода Джанелидзе сказал: «А что, он, пожалуй, поступит». Фактически это уже решило мое поступление, но, тем не менее, был экзамен по специальности и два других.
Перед экзаменом по специальности я сидел в приемной вместе с двумя своими конкурентами (место было одно). Одна была после мехмата университета, а другой выпускник физмеха самого ленинградского Политеха. В беседе между собой они бросались терминами: якобиан, гамильтониан, слыша которые, у меня екала селезенка и опускалось сердце.
Два дня перед экзаменом по марксизму я провел в библиотеке, обложившись горой книг и заглядывая в них наудачу туда-сюда. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы пристойно сдать марксизм на четверку. Но английский, который я знал слабовато даже для КПИ (а в Ленинграде требования были несравненно выше), за 3 дня выучить было невозможно. На экзамене англичанка, выслушав мои беканья и мэканья по билету, сказала: «Два» и потянулась к зачетке. Но представительница кафедры, присланная на экзамен Джанелидзе и сидевшая по другую сторону от англичанки, успела перехватить ее руку и что-то зашептала ей на ухо. Англичанка скривилась, как обожравшись лимонов, и сказала: «Хорошо, вот вам ещё вопрос». Опять последовали мои бэкания и мэкания. «Хорошо, три» – сказала англичанка с омерзением. Опять стремительное движение представительницы кафедры и «Шу-шу-шу» на ухо. «Ладно, ставлю четыре. Но учтите, через год у вас кандидатский по английскому и там я с вас не слезу».
Так я поступил в аспирантуру. Затем последовал героический труд, ничего близкого к которому я до этого в жизни не знал. Лойцянский и Лурье были ещё цветочки. Нужно было менее чем за год освоить пятилетнюю мехматовскую программу по математике, плюс ряд специальных курсов и нужно было выходить на передний план науки в той области, где я собирался, точнее это Джанелидзе определил мне, делать диссертацию – в области нелинейных колебаний. А через полтора года как раз в середине моей аспирантуры Джанелидзе умер от инфаркта. Для аспиранта смерть шефа посреди срока аспирантуры – трагедия. Я не только не успел ещё определиться с темой диссертации, но даже не вылез на передний край нелинейных колебаний. В этой ситуации выбрать самому себе ещё не решенную, актуальную задачу, такую, чтобы её вообще можно было решить и самостоятельно справиться с ней в оставшийся срок, считалось безнадега. Появился новый зав кафедры Вадим Константинович (фамилии не помню), но он был узким специалистом в математической теории упругости, а в колебаниях «не волок» и сказал, что не может руководить мной в этой области. «Но если вы согласитесь перейти в область теории упругости, потребуются, конечно, дополнительные усилия, чтобы сделать это, то в качестве кандидатской вы можете разработать частный случай задачи, которую я решаю в моей докторской». Он ещё не защитил докторскую, но, якобы, вот-вот должен был защитить. Диссертация была уже написана и значит, можно было допустить, проблема в общем виде решена им. Я согласился и ещё с большим остервенением и энтузиазмом ринулся осваивать новую область. Освоив её, я получил на руки экземпляр диссертации шефа, дабы выкроить из общего решения в ней свой частный случай и… убедился, что общего решения у шефа нет. Были бесконечные преобразования уравнений из одного вида в другой, было могучее вступление с исследованием, кто, что сказал на эту тему до того, рассуждения о важности проблемы, но решения не было. Но меня уже было не остановить. Я уже почувствовал в себе силу и лихо ринулся решать общую задачу. Я работал по 14 часов в сутки, просто горел. Однажды, когда жена уехала на неделю к теще, я заболел гриппом и с температурой 39, не выходя из дому за едой и лекарствами, не чувствуя голода, работал как черт. Я изобретал новые исчисления, с помощью которых пытался решить задачу. Исчисления потом оказывались уже изобретёнными, но, тем не менее, вполне приличными работающими исчислениями, однако решения задачи они не давали. Наконец, я изобрел свои собственные ортогональные полиномы и с их помощью таки решил задачу шефа.
Я показал решение шефу и он сказал: «О, это мы покажем Анатолию Исааковичу (Лурье) и опубликуем в Докладах Академии». «Почему мы? Я» – сказал я. Это мне потом дорого стоило. Но к Лурье мы все-таки пошли. Анатолий Исаакович похвалил решение, а потом спросил меня: «А вам не кажется, что ваши полиномы сводятся к полиномам Лежандра?» – «Ну что вы», – сказал я. Однако, придя домой, немедленно сравнил и увидел, что таки сводятся. Ну, полиномы полиномами, а решение задачи я все-таки нашел и к концу аспирантуры диссертацию представил.
В заключение аспирантского периода следует сказать, что дала теормеханика моей будущей философии. Дала исключительно много. Несравненно больше, чем, если бы я стал чистым математиком. Правда, много великих математиков, равно как и физиков, были по совместительству философами. Тут и Декарт, и Лейбниц и другие. А уж хотя бы отчасти залезали в философию чуть ли не все великие физики и математики. Кроме того, механику нельзя и оторвать то вполне от физики и математики. И всё-таки. Механика была первой областью, в которой рациональная наука «нового времени» совершила большой прорыв. Именно в ней эта наука выковала свой метод, свои принципы и нормы, которые распространила затем, сначала на другие разделы физики, а потом на все химии, биологии, а, в конечном счете, и экономику, социологию и что угодно. И именно, изучая механику (на приличном уровне, конечно) можно лучше всего усвоить метод рациональной науки и понять, что такое есть научное познание
и вообще человеческое познание и как оно соотноситься с описываемой им действительностью. А этот вопрос – центральный, изначальный для любой нерелигиозной философии. Любая большая нерелигиозная философия начинается с него. Если нет убедительного ответа на вопрос, как наше познание соотносится с описываемой им действительностью, то чего стоит остальная философская болтовня, пытающая убедить нас, что эта действительность есть такая или сякая и поэтому мы должны жить так или сяк? Моя философия и начинается с теории познания, выстроенной на этом методе, методе рациональной науки. Любая же теория познания (а их несть числа) выстроенная как-либо иначе, отвлекающаяся от реального пути, пройденного естественной наукой или недостаточно понимающая его – несостоятельна, мудрствование лукавое.Но аспирантура кончилась, а жизнь продолжалась. Я вернулся в Киев, имея рекомендательное письмо от самого Лурье в Киевский Институт Механики (На кафедре меня шеф не оставил, памятуя, что я не включил его в статью, кроме того, мать после тюрьмы была слаба уже здоровьем и нуждалась в моем присутствии). В Институте Механики рассыпались в комплиментах в адрес Лурье и просили передавать ему привет, но… «В данный момент места в Институте нет, может быть потом». Точно такую же дулю я получил во всех других научных учреждениях Киева, куда пытался поступить. Для прокормления пришлось вернуться вновь к профессии инженера. Это был удар ниже пояса, страшный удар.
Впрочем, я ждал, что ситуация вот-вот изменится. Ведь мне не отказали однозначно в Институте Механики. «Пока нет места». Аналогичные уклончивые ответы были и во многих других местах. Но, время шло и я убеждался, что двери в науку для меня закрыты по пятой графе. Тут требуется уточнение. Хорошо известно, что в Союзе было много евреев в науке, особенно среди ученых известных, признанных. Но это не отменяет того факта, что евреев в науку не пускали в норме. Бывали исключения. Скажем в какой-нибудь новой и важной для страны области, чтобы догнать и перегнать Запад. Кроме того, вышколенные двумя тысячелетиями гонений, евреи пролазили и туда, куда их не пускали. Позже, когда я осознал всё это, я сказал как-то одной сотруднице по проектному бюро, где я работал инженером после аспирантуры, некой Фаине Пулеметчице, прозванной так за скорострельность речи. Она спросила меня: «Почему, Воин, вы – кандидат, а работаете инженером?» – «Не пущают, Фаина» – сказал я. «А я знаю многих евреев, которые работают в науке» – «Когда-нибудь и я, Фаина, прорвусь в науку, только не ссылайтесь после этого и на мой пример в качестве подтверждения, что евреев берут».
Но, я не сразу пришел к этой горькой мысли. Увлеченность с детства природой, рыбалкой, а затем наукой, держала меня в известной отстраненности от реальной жизни, несмотря на суровый опыт нашей семьи и мой личный, к тому времени. Вообще, я был одарен от природы счастливым даром медленного созревания. Но, когда я окончательно убедился, что мне подрезают крылья в тот момент, когда я после героических усилий ощутил их у себя за спиной и готов был взлететь, «пепел Клааса», присыпанный за прошедшие годы пылью времени, вновь «застучал в мое сердце». Сталина уже давно не было в живых, но и я уже потихоньку исподволь осознал, что не в одном Сталине дело. Я ещё не разочаровался в социализме, как в идее, но то, что реальный социализм – плох, я уже понял. И я персонифицировал врага, на которого обратил жар ненависти, рожденной убийством любви, любви к науке, в которую меня не пускали. Теперь врагом стал не Сталин, а класс номенклатуры, правящей страной. Сталин был вождем этого класса, но преступления творил весь класс и продолжал творить и после смерти Сталина. На этот класс я возлагал теперь ответственность и за убийство отца и других, невинно расстрелянных, и за муки матери и брата и ещё миллионов и за антисемитизм в стране. Конечно, я знал, что есть и бытовой антисемитизм, но с этим было проще. Я время от времени бил морды антисемитам, но никакого конфликта в целом с окружающей меня русско-украинской средой у меня не было. Практически все мои друзья и женщины были русские или украинцы (украинки).
Все эти изменения происходили во мне медленно. Медленно накапливался потенциал взрыва, но когда он созрел, наступил момент, когда я готов был идти и убивать первого попавшегося представителя номенклатуры и, наверное, сделал бы это, если бы достал оружие. Но неведомая рука уверенно вела меня к другой цели. Для того чтобы стать настоящим философом, очень важно не только гармоническое развитие, о котором я писал. Важно, чтобы в какой-то момент жизнь опалила тебя, сделала тебя высоко неравнодушным к тому, что происходит в обществе, пробудила желание изменить его, улучшить. И важно ещё, чтоб тебе повезло и вместо героического, но бессмысленного пожертвования собой, ты нашел какие-то возможности конструктивного, деятельного воздействия на эту жизнь. Мне повезло.
Глава 2. Борьба
Как раз в момент, когда я вот-вот мог сорваться, я вышел на весьма своеобразную диссидентскую организацию. С диссидентством в широком смысле слова я, конечно, сталкивался и до этого. Очень многие тогда диссидентствовали в этом широком смысле, передавали друг другу запрещенную самиздатовскую литературу и новости, слышанные по «голосам», ругали советскую власть на кухнях друг у друга и изощрялись на её счет в анекдотах. Сверх того я даже осуществил пару индивидуальных действий протеста. Во время чехословацких событий я сварганил листовку с помощью вырезанных из газет букв и наклеил её на какой-то забор, а во время венгерских событий с помощью ваксы и сапожной щетки на стене какого-то дома (не своего, конечно) написал «Долой КПСС». С позиции нынешнего дня эти действия кажутся детскими, но тогда это было не совсем так. Тем не менее, и серьезной деятельностью эти действия назвать нельзя.