Путь святого
Шрифт:
– А как же все эти люди, которым он помогает?
– Почему же ему и дальше не помогать им?
– Но продолжать жить в этом же доме без... там умерла мать, ты ведь знаешь!
Джордж что-то проворчал.
– Он весь в мечтах, Нолли, - в мечтах о прошлом, о будущем и о том, каковы должны быть люди и что он может для них сделать. Ты ведь знаешь когда мы с ним встречаемся, мы обязательно спорим; но все-таки я его люблю. И любил бы его гораздо сильнее и спорил бы гораздо меньше, если бы он бросил свою привычку выступать непререкаемым авторитетом. Вот тогда-то, я думаю, он действительно мог бы оказать на меня влияние; в нем есть что-то красивое, и я это очень чувствую.
– Конечно, есть!
– с жаром откликнулась Ноэль.
– В нем все как-то странно перемешалось, - размышлял вслух Джордж.
– Он слишком чист для своих лет; духовно он на голову выше большинства священников, но в мирских делах ему до них далеко. И все же, я думаю, правда на его стороне. Церковь должна была бы стать последней
– Мне надо послать телеграмму папе.
– Я пошлю сам. Приходи ко мне домой в половине второго. А до тех пор тебе лучше подождать здесь.
Когда он ушел, она побродила еще немного и прилегла на траве, мелкой и редкой, через которую полосами пробивался известняк. Издалека доносился глухой гул, словно ползущий по траве, - то громыхали пушки во Фландрии. "Интересно, такой ли там прекрасный день, как здесь?
– подумала она.
– Не видеть за пылью от рвущихся снарядов ни травы, ни бабочек, ни цветов, ни даже неба - как это ужасно! Ах, да будет ли этому когда-нибудь конец?" И ее охватила страстная любовь к этой теплой, поросшей травой земле; она прижалась к ней так плотно, что чувствовала ее всем телом, чувствовала легкое прикосновение травинок к носу и губам. Болезненная истома овладела ею, ей хотелось, чтобы земля раскрыла ей свои объятия, ответила на ее ласку. Она живет и хочет любви! Не надо смерти, не надо одиночества, не надо смерти!.. И там, где гудят пушки, миллионы людей, наверно, думают о том же!
ГЛАВА X
Пирсон просидел почти всю ночь, разбирая реликвии своего прошлого: записи студенческих лет, сувениры, полученные за короткую семейную жизнь. И все время, пока он занимался этим грустным делом - разбирал памятки прошлого и уничтожал ненужное, - его поддерживала и укрепляла та идея, которая осенила его лунной ночью, когда он возвращался домой. Впрочем, все оказалось не так сложно, как он предполагал: при всей своей мечтательности Пирсон был до смешного аккуратен и деловит во всем, что касалось его прихода. Сотни раз он прерывал эту ночную работу, погружаясь в воспоминания. Каждый уголок, каждый ящик, каждая фотография, каждый клочок бумаги были нитями в паутине его жизни, сплетенной за долгие годы в этом доме. Тот или иной этап его работы, образы жены и дочерей вставали перед ним, стоило ему посмотреть на мебель, картины, двери. Всякий, кто увидел бы, как он в ночных туфлях бесшумно переходил из кабинета в столовую, из столовой в гостиную, при тусклом свете, который пробивался через окно над входной дверью и из коридора, подумал бы: "Привидение, привидение, надевшее траур по тому, что происходит в мире". Пока не угас восторг, вызванный новой идеей, ему надо было подвести итог всей жизни. Ему надо было извлечь из глубин прошлого все, что его с ним связывало, чтобы раз и навсегда понять, хватит ли у него сил закрыть дверь в это прошлое. Пробило пять часов, когда он кончил свою работу и, почти падая от усталости, сел за маленькое пианино уже при свете дня. Последнее воспоминание, охватившее его, было самым значительным: он вспомнил свой медовый месяц, те дни, которые они прожили перед тем, как поселились в этом доме, уже выбранном для них и обставленном. Они провели этот месяц в Германии - первые дни в Баден-Бадене; и каждое утро пробуждались от звуков хорала, который исполнялся в курзале парка, - нежная, красивая мелодия напоминала им, что они в раю. Тихо, тихо, будто мелодия звучит во сне, он стал наигрывать один за другим старинные хоралы, и нежные звуки улетали в открытое окно, пугая ранних птиц и кошек и удивляя немногих людей, которые уже появились на улице.
Телеграмму от Ноэль он получил днем, как раз тогда, когда собирался отправиться к Лиле, чтобы узнать что-либо о дочери; и тут же явился Лавенди. Пирсон застал художника в гостиной - он с безутешным видом стоял перед портретом Ноэль.
– Mademoiselle покинула меня?
– Боюсь, что мы все скоро покинем вас, monsieur.
– Вы уезжаете?
– Да, я уезжаю. Думаю, во Францию.
– A mademoiselle?
– Она сейчас живет у моего зятя на взморье.
Художник запустил было руку в волосы, но тут же отдернул ее, вспомнив, что его могут обвинить в невоспитанности.
– Mon Dieu! {Бог мой! (франц.).} - воскликнул он.
– Это же для вас катастрофа, monsieur le cure!
– Впрочем, рамки катастрофы так явно ограничивались для самого художника незаконченным портретом, что Пирсон невольно улыбнулся.
– Ах, monsieur, - сказал художник, от которого не ускользнуло выражение лица Пирсона.
– Comme je suis egoiste! {Как
Пирсон уставился на него.
– Верно, - сказал он.
– Совершенно верно.
– Я не могу судить о христианстве, monsieur, но для нас, художников, двери человеческих сердец всегда открыты - и наши и чужие. Мне думается, мы лишены гордости - c'est tres indelicat! {Это очень неделикатно! (франц.).} Скажите мне, monsieur, вы не считали бы совместимым с вашим достоинством поведать мне о ваших горестях, как я когда-то поведал вам о своих?
Пирсон смущенно опустил голову.
– Вы проповедуете всеобщее милосердие и любовь, - продолжал Лавенди. Но разве это совместимо с тем, что вы одновременно как бы тайно поучаете хранить горести при себе? Люди следуют примеру, а не поучению; а вы являете собой пример того, как поступает посторонний человек, а не брат. Вы ждете от других того, чего не даете сами. Право же, monsieur, неужели вы не понимаете, что, раскрывая людям душу и чувства, вы передаете им свою добродетель? И я вам объясню, почему вы этого не понимаете, если только вы не примете это за обиду. Вам кажется, что если вы откроете свое сердце, то потеряете авторитет, и, видимо, боитесь этого. Вы служители церкви и обязаны никогда об этом не забывать. Разве не так?
Пирсон покраснел.
– Мне кажется, что есть и другое объяснение. По-моему, говорить о своих горестях и глубоких переживаниях - это значит быть навязчивым, надоедать людям пустяками, думать только о себе, вместо того, чтобы думать о ближних.
– Monsieur, au fond {Мосье, в сущности (франц.).} мы все думаем только о себе. Казаться самоотверженным - это только особая манера проповедовать самоусовершенствование. Вы полагаете, что не быть навязчивым - это один из способов самоусовершенствования. Eh bien! {Что ж! (франц.).} Да разве это не есть проявление самого глубокого интереса к себе? Освободиться от этого можно только одним путем: делать свое дело, забывая о себе, как забываю обо всем я, когда пишу картину. Но, - добавил он с неожиданной улыбкой, - вы ведь не захотите забыть о самоусовершенствовании - это шло бы вразрез с вашей профессией!.. Итак, мне придется забрать этот портрет. Можно? Это одна из лучших моих работ. Я очень жалею, что не окончил его.
– Когда-нибудь потом, быть может...
– Когда-нибудь! Портрет останется таким же, но mademoiselle - нет! Она натолкнется на что-либо в жизни, и вы увидите - это лицо уйдет в небытие. Нет, я предпочитаю сохранить портрет таким, какой он сейчас. В нем - правда.
Сняв полотно, он сложил мольберт и прислонил его к стене.
– Bon soir, monsieur {Доброй ночи, мосье! (франц.).}, вы были очень добры ко мне.
– Он потряс руку Пирсону, и на мгновение в его лице не осталось ничего, кроме глаз, в которых светилась какая-то затаенная мысль. Adieu! {Прощайте! (франц.).}
– До свидания!
– тихо ответил Пирсон.
– Да благословит вас бог!
– Не думаю, чтобы я очень верил в него, - ответил Лавенди.
– Но я всегда буду помнить, что такой хороший человек, как вы, хотел этого. Пожалуйста, передайте mademoiselle мое самое почтительное приветствие. Если позволите, я зайду за остальными вещами завтра.
– И, взяв полотно и мольберт, он удалился.
Пирсон сидел в старой гостиной, поджидая Грэтиану и размышляя над словами художника. Неужели из-за своего воспитания и положения он не может относиться к людям по-братски? Не в этом ли секрет того бессилия, которое он время от времени ощущал? Не в этом ли причина того, что милосердие и любовь не пускали ростков в сердцах его паствы? "Видит бог, я никогда сознательно не ощущал своего превосходства, - подумал он.
– И все-таки я бы постыдился рассказывать людям о своих бедах и борьбе с самим собой. Не назвал ли бы нас Христос, очутись он снова на земле, фарисеями за то, что мы считаем себя на голову выше остальных людей? Но, право же, оберегая свои души от других людей, мы проявляем себя скорее как фарисеи, чем как христиане. Художник назвал нас чиновниками. Боюсь... боюсь, что это правда". Ну, хватит! Теперь уж для этого не будет времени. Там, куда он поедет, он научится раскрывать сердца других и раскрывать свое сердце. Страдания и смерть снимают все барьеры, делают всех людей братьями. Он все еще сидел задумавшись, когда вошла Грэтиана. Взяв ее руку, он сказал:
– Ноэль уехала к Джорджу, и мне хотелось бы, чтобы ты тоже перевелась туда, Грэйси. Я оставляю приход и буду просить о назначении меня капелланом в армию.
– Оставляешь приход? После стольких лет? И все из-за Нолли?
– Нет, мне кажется, не из-за этого - просто пришло время! Я чувствую, что моя работа здесь бесплодна.
– О нет! Но даже если и так, то это только потому, что...
– Только почему, Грэйси?
– улыбнулся Пирсон.
– Папа, то же самое происходило и со мной. Мы должны сами думать обо всем и сами все решать, руководствуясь своей совестью; мы больше не можем смотреть на мир чужими глазами.