Путем чая
Шрифт:
После ужина мы бродили по Гиону, шпионя за жизнью выбеленных обитательниц «мира ив и цветов» и их клиентов-толстосумов. Попав в этот квартал, практически не изменившийся с XIX века (узкие улочки, двухэтажные чайные домики с бамбуковыми оборками и оградой, похожей на завязанный «барабанным бантом» пояс от кимоно), ты испытываешь уютное чувство безопасного подглядывания за греховно-таинственным, как при чтении детективов Эдогавы Рампо. Наша прогулка была настоящей «фотоохотой», причем охотились не мы одни. Когда из театра, где мы незадолго до того смотрели «Мияко одори», выплыли пятеро майко в сопровождении клиентов, все проходившие мимо японцы повынимали айфоны и принялись щелкать. Если им можно, то и нам можно. И мы с удовольствием примкнули к своре папарацци с айфонами на изготовку. Майко шли с каменными лицами, глядя прямо перед собой, а их пожилые клиенты сыпали шутками, размашисто жестикулировали — в общем, развлекали нанятых ими девушек, как могли. По всему было видно, что непрошенное внимание со стороны прохожих этим великовозрастным волокитам только в радость. Наконец, они нырнули в узкий проход, в конце которого, как объяснил нам кто-то из японских папарацци,
Коя-сан
День долог, как для ребенка; гора спокойна, как бесконечное прошлое. Монастырский быт кажется неправдоподобной идиллией. Комнаты, выстланные татами; раздвижные сёдзи и перегородки, обклеенные рисовой бумагой, расписанные традиционными цветами и птицами; ужин, на который хочется смотреть, а не есть, потому что сервировка сама по себе — произведение искусства. Футон, дзабутон, юката. Почти как в рёкане. Только вместо купания в горячих источниках и массажа здесь предлагают молитву и медитацию. А так — сплошной санаторий. Не совсем то, чего я ожидал. Одна приятельница, японская художница, живущая в Нью-Йорке, со смехом рассказывала, что западные хипстеры ездят в Японию специально для того, чтобы их побили палками в буддийском монастыре. Говорят, в нью-йоркских салонах БДСМ клиентура состоит преимущественно из уолл-стритовских трейдеров. Я не трейдер и не горю желанием быть битым, но в остальном вполне соответствую стереотипу «дзэн-туриста». Нормальный обыватель, чей поиск не выходит за пределы дозволенного и предусмотренного в часы досуга.
В шесть утра звонит колокол. Сначала — несколько ленивых ударов, потом — все чаще и настойчивей, как гонг в Пекинской опере, имитирующий учащение пульса во время батальных сцен. Но эта побудка не нужна: все давно проснулись. Монахи — по привычке (утренняя медитация начинается в три часа ночи), а я — из-за непроходящего джетлега. Когда полтора часа назад я раздвинул сёдзи и, стараясь никого не будить, вышел в коридор, в монастырской канцелярии уже горел свет. Двое послушников разбирали какие-то бумажки; третий, сидя в позе лотоса перед ноутбуком, впечатывал цифры в таблицу Microsoft Excel. Я вышел в сад, уселся на камень. Медитировать я не умею, зато в отключку ухожу на раз, могу часами пребывать в полной прострации. Может, это тоже такая медитация? «Нет, — смеется Нобу, — это антимедитация». Нобу — мой ровесник. Он принял постриг пятнадцать лет назад. Что я делал пятнадцать лет назад? То же, что и сейчас. Занимался антимедитацией.
— Как получилось, что ты стал монахом, Нобу?
— А благодаря иностранцам. Таким, как ты. Мне в школе всегда легко давался английский. Я даже думал, это станет моей профессией. Но в университет сразу поступать не хотелось. Искал какую-нибудь непыльную работу. В конце концов устроился в этот монастырь переводчиком. К нам сюда то и дело наезжают иностранцы, а английского никто не знает. Ну вот, я начал переводить речи настоятеля. Пока переводил, много всего выучил. И решил остаться. А настоятель, он — отец моего школьного приятеля. Он меня с детства знал и поэтому согласился взять в ученики. Чтобы стать монахом, нужны связи.
— А если связей нет?
— Ну, не знаю. Можно попробовать устроиться в монастырь уборщиком. Полотером там, судомойкой. Начать с этого. Но вообще трудно. Мне даже кажется, что иностранца охотнее возьмут, чем японца. Хотя к иностранцу никто всерьез не относится. Его по-настоящему обучать не нужно, он здесь не за этим.
Два молодых монаха читают сутру, сидя по краям алтаря. Монотонные распевы, сопровождаемые барабаном, тарелками, колокольчиками. Японские буддийские песнопения сёмё делятся на две категории — рёкёку (простой стиль) и риккёку (сложный стиль). Интересно, в каком стиле поют эти двое? В чем разница между простым и сложным? Никто ничего не объясняет. Пузатый настоятель, сидящий в центре, подхватывает каждую фразу песнопения с середины. Буддийский канон. Вернее, Каннон. Нет, Каннон — это из синтоизма. Тысячерукая богиня. Тысячекрылый журавль. Стон горы. Стон горы Коя-сан — это сёмё. Почему он поет таким нарочито противным голосом? Голос человека, страдающего запором. И внешность под стать. Так должен был бы выглядеть Досэн из «Золотого храма». Тысячекрылый канон. Нет, это из синтоизма. Аматэрасу. Сусаноо-но микото на склоне лет. Все, что я знаю, — из книг. Книжный мальчик. Какой еще к черту мальчик? Я — дяденька с негибким телом и путаницей в голове. Сидеть надо с полузакрытыми глазами, с прямой спиной, скрестив ноги так, чтобы колени касались пола. Вдох-выдох, вдох-выдох, вот так. Поза равновесия. Энергетические каналы. Но у негибкого дяденьки от этого полулотоса болит правое бедро. Боль в бедре и путаница в голове. Не в этом дело. Мое сознание — вращающаяся дверь или камень-голыш, один из миллиона в саду камней. Надо отвлечься от своего камня и обозревать весь сад. Так советовал Нобу. Ему легко говорить, он гибкий. Я закрываю глаза и пытаюсь наблюдать за собственными мыслями. Чувствую, как кто-то трясет меня за плечо. Это не иллюзия сансары, это пожилая прихожанка, выступающая в роли парторга. Всем присутствующим полагается по очереди подойти к буцудану, помолиться Светлоликому и пересыпать щепотку пепла из одной курильницы в другую. Теперь мой черед. Но я не хочу молиться, не могу. Я здесь не за этим. А зачем тогда? Молись, не задерживай очередь. Кажется, сейчас меня выгонят. Пока я жестами препираюсь с парторгом, преподобный заканчивает молитвословие и обращается к мирянам. Сидя лицом к нам, он напоминает уже не настоятеля из «Золотого храма», а сувенирную статуэтку Будды с брюшком-жемчужиной. Его речь обращена к нам, но глаза прикрыты (надо сидеть с полузакрытыми глазами, чтобы внешнее уравновешивало внутреннее), взгляд расфокусирован. Если избыть привязанности, что тогда? Сосна зеленая, а снег белый.
После ужина Нобу водил нас по огромному кладбищу, примыкающему к мавзолею храма Окуно-ин, где покоится в вечном самадхи
Великий учитель. По этим святым местам, говорил Нобу, лучше всего бродить ночью. Тусклые фонари высвечивают древность, как бы выхватывают ее и только ее из сумрака, поглотившего все вокруг. Так, в детстве, пытаясь представить себе, как выглядел мир в старину, я щурил глаза, чтобы все цвета потускнели. Если погасишь свет, ближнее станет дальним. Но если свет зажечь, дальнее ближним не станет. Откуда это? Из танка Сайгё? Из хайку Басё? В общем, издалека. «Почудится вдруг: / То не туча вдали, а дым / От костра погребального… / И таким неожиданно близким / Ночное покажется небо…» [1] Кажется, ночная прогулка по кладбищу — вполне в духе дзэн-буддизма. Синтоизм имеет дело с жизнью (никакой эсхатологии), буддизм — со смертью. Синкретизм двух религий понять нелегко. Синтоистское божество А. может считаться аватаром буддийского божества Б., которое в одной из своих функций отождествляется с синтоистским божеством С.; при этом в некоторых толкованиях буддийской доктрины божество Б. само считается аватаром… Черт ногу сломит. «Чтобы понять наше учение, — лопочет жовиальный монах, — надо провести ночь на кладбище». Над головой — пирамидальные кроны криптомерий, жутковатый писк невидимых белок-летяг. Бесчисленные надгробия, каменные светильники, склепы в форме пагоды, увенчанные пятью камнями (пять элементов: земля, вода, огонь, ветер, пустота). В буддизме тело усопшего принято кремировать. После кремации подъязычную кость, которая символизирует мудру медитации, отделяют от других костей и хоронят на одном из буддийских кладбищ (остальные кости кладут в семейную могилу). Сыновний долг — позаботиться о подъязычной кости родителя.1
Танка из «Повести о Гэндзи». Перевод Веры Марковой.
Это кладбище в Японии считается самым престижным. Вроде Новодевичьего или Пер-Лашез. Среди прочих здесь захоронена подъязычная кость основателя компании «Панасоник», получившего посмертный статус синтоистского бога бизнеса. В синтоистском пантеоне — сто тысяч богов; на кладбище Окуно-ин — двести тысяч могил. В некоторых склепах вырезаны оконца в форме полумесяца. Это не символ ислама, а дань Великому учителю, Кобо Дайси, уподобившему человеческую мысль луне. Сияние луны — отраженный свет; источник мысли (света) находится не в нас. К тому же облик луны изменчив: сегодня — полный круг, завтра — долька. Источник же неизменен. Луна, словно дерево, спиленное под корень. Белеется свежий срез.
Сам Кобо Дайси похоронен не здесь. Если верить Нобу, он вообще нигде не похоронен. В 835 году Учитель отказался от воды и питья и, удалившись в пещеру, погрузился в вечную медитацию. Сто лет спустя, кто-то из монахов решился проверить, что стало с Учителем, и вошел в пещеру. Кобо Дайси сидел все в той же позе медитации, а его коса и борода устилали пол пещерной кельи (так, кажется, в Самарканде продолжают расти ногти у пророка Хаджи Даниера). Монах вернулся с ножницами, аккуратно остриг волосы, после чего завалил камнями вход и наказал ученикам впредь не докучать Учителю визитами. С тех пор посетителей у Кобо Дайси не было, но на подступах к его мавзолею по сей день продолжает работать специальная кухня. Каждое утро монахи Коя-сан стряпают кушанья для подношения Учителю — на случай, если тот неожиданно выйдет из самадхи.
От основной части кладбища гробницу (пещерную келью) Кобо Дайси отделяет священный ручей, охраняющий души умерших детей (детей воды). У ручья, точно терракотовая армия Цинь Ши Хуанди, выстроилась длинная шеренга каменных бодхисатв. По традиции, всякий, кто собирается приблизиться к келье Учителя, сперва должен омыть ноги этих каменных охранников ручьевой водой. Смысл ритуала Нобу объясняет следующим образом: будды горят в аду за людские грехи; плеснув воды на изваяние, ты облегчишь страдания божества. Если же, вместо того чтобы пересекать ручей, свернуть влево, придешь к провидческому колодцу. Загляни в колодец и попытайся разглядеть в мутной воде свое отражение. Увидел отражение, значит, все в порядке, а нет, значит, ты умрешь в течение трех лет. Есть такое поверье. А может, и не поверье вовсе, просто страшилка для приезжих. Как бы то ни было, заглядывать боязно. «Или вот еще, — не унимается Нобу, — видишь там впереди ступеньки? По ним надо подниматься о-очень осторожно. Если поскользнешься, умрешь в течение трех лет». Сам он, однако, обходит ступеньки стороной, поднимается по бордюру.
Кое-где из замшелой почвы, точно огромные подосиновики, растут каменные божки в вязаных красных шапочках. Это статуэтки Дзидзо, покровителя детей и путников. Их можно увидеть по всей Японии — там, где недавно произошло ДТП или умер ребенок. Если смерть пришла внезапно, у души не было времени подготовиться к переходу. В таких случаях нужен Дзидзо-проводник, японский собрат Харона. Красная шапочка символизирует огонь, сиречь очищение. После того как Дзидзо выполнит свою функцию, статуэтку в вязаной шапочке отправят в кладбищенский лес «на ПМЖ».
«Учитель, а что говорит дзэн насчет самоубийства?» Есть такая байка, будто у эскимосов имеется больше тридцати слов для понятия «снег». Кажется, в японском языке существует столько же слов для различных видов ритуального самоубийства. Самоубийство вассала после смерти сюзерена в феодальной Японии называлось «дзюнси» («самоубийство верных»). Не путать с «синдзю» («самоубийство влюбленных»), о котором писал Шекспир кукольного театра Тикамацу Мондзаэмон. Самоубийство родителей с детьми — это «ояко-синдзю». Есть самоубийство по сговору («дзёси»), самоубийство по убеждению («канси»), самоубийство из-за вины («инсэки-дзисацу»). Помнится, профессор Белкис, который вел у нас в институте обязательный курс под названием «Цивилизации мира», любил повторять общеизвестную сентенцию: «европейская культура строится на чувстве вины, а азиатская — на чувстве стыда». Звучит стройно, но, если вдуматься, ничего непонятно. Разве может быть чувство вины без стыда, и наоборот? И можно ли говорить, что одна культура строится на чувстве вины, а другая — на стремлении смыть позор? Нет, не позор, а именно чувство вины. Оно не знает культурных границ — вспомнить хотя бы «Сердце» Нацумэ Сосэки, одно из лучших произведений японской литературы. Там как раз об этом.