Путешественник не по торговым делам
Шрифт:
От скуки мы впадаем в дремоту, так что всякий раз, как трое смешливых мальчишек, которые забились в угол возле ограждения алтаря, прыскают со смеху, мы вздрагиваем, словно от звука хлопушки. И мне вспоминается, как во время воскресной проповеди в нашей сельской церкви, когда солнце светило так ярко и птицы пели так мелодично, крестьянские мальчишки носились по мощеному двору, а причетник вставал из-за своего пюпитра, выходил, и в воскресной тишине было отчетливо слышно, как он гонялся за ними и колотил их, после чего возвращался с лицом сосредоточенным и задумчивым, чтобы все подумали, будто ничего такого и не было. Смешливые мальчишки в этой лондонской церкви весьма смущают спокойствие духа тетки с племянником. Племянник сам мальчишка, и смешливые его ровесники искушают его мирскими соблазнами, потихоньку показывая ему издали мраморные шарики и веревочку. Сколько-то времени этот юный святой Антоний противится искушению, но потом превращается в отступника и начинает жестами просить смешливых мальчишек, чтоб они «подкинули» ему шарик-другой. На этом и ловит его тетка, суровая обедневшая дворянка, которая ведет в их доме хозяйство, и я замечаю, как эта почтенная родственница тычет ему в бок рифленой крючковатой ручкой старинного зонтика. Племянник вознаграждает себя тем, что задерживает дыхание и заставляет тетку со страхом подумать, будто он решил лопнуть. Сколько ему ни шепчут, сколько его ни трясут, он раздувается и бледнеет, снова раздувается и бледнеет и продолжает это до тех пор, пока тетка, утратив присутствие духа, не уводит его, причем глаза у него выпучены, как у креветки,
Священник, который говорит сдавленным голосом, как человек, сытно пообедавший и которому, должно быть, не только сперло дыхание, но и заложило уши, всего лишь бросает взгляд вверх, будто ему примерещилось, что кто-то в неподходящем месте сказал «аминь», и продолжает трястись мерной рысцой, словно фермерша, едящая на рынок. Так же, не слишком усердствуя, исполняет он и остальные обязательные части службы, и сжатая проповедь, которую он нам прочитывает, тоже напоминает рысцу нашей фермерши по ровной дороге. Этот дремотный ритм скоро убаюкивает трех старушек; неженатый торговец сидит, глядя в окошко; женатый торговец сидит, глядя на женину шляпку, а влюбленные глядят друг на друга с выражением такого безграничного блаженства, что мне вспоминается, как я, на сей раз уже восемнадцатилетний юноша, спрятался от ливня со своей Анжеликой в одной из церквей лондонского Сити (забавное совпадение: она была расположена на улице Объятий) и сказал своей Анжелике: «Пусть, Анжелика, это счастливое событие произойдет пред этим самым алтарем, и только пред ним!» — и Анжелика согласилась, что ни пред каким другим; так оно и было, ибо ни пред каким другим алтарем мы не предстали, как, впрочем, и перед этим. О Анжелика, где ты проводишь это воскресное утро, когда я не могу прислушаться к проповеди, что сталось с тобою и — еще более трудный вопрос — что сталось со мною, с тем юношей, что сидел возле тебя?
Но вот нам уже подают знак всем вместе нырнуть вниз, — чем, разумеется, мы в какой-то мере отдаем дань условности, равно как и тем странным шорохом, и шелестом, и звуком прочищаемых глоток и носов, без которых в определенных местах не обходится ни одна церковная служба и которые не обязательны ни при каких других обстоятельствах. Минуту спустя служба закончена, и орган возвещает, как безмерно он, старый ревматик, этому рад, а еще минуту спустя мы все уже вышли из церкви, и Белесо-коричневый запирает за нами дверь. Еще минута или чуть побольше, и на приходском кладбище соседней церкви, напоминающем большой ветхий ящик с резедой (на нем всего два дерева и одна могила), я встречаю Белесо-коричневого, который уже в качестве частного лица несет себе на обед пинту пива из трактира на углу, где хранятся ключи от сарая с прогнившими пожарными лестницами, которые ни разу никому не понадобились, и где на втором этаже стоит истрепанный, потертый на швах и вконец обносившийся бильярд.
В одной из церквей Сити — только в одной — я встретил человека, который, казалось, был непременной принадлежностью этой части города. Я запомнил эту церковь по тому обстоятельству, что священник не мог пробраться к своему пюпитру, иначе как минуя пюпитр причетника, или, — не помню точно, но это и не важно, — он не мог пробраться на кафедру, иначе как минуя аналой, а также но присутствию этого человека среди чрезвычайно немногочисленной паствы. Вряд ли нас набралась там дюжина, и в подкрепление там не было даже заморенной школы для бедных. Человек этот был немолод годами, одет в черный костюм прямого покроя и носил на голове черную бархатную шапочку, а на ногах суконные башмаки. С виду он был богат, степенен и разочарован в жизни. Он приводил с собой за руку таинственное дитя женского пола. На девочке была касторовая шляпа с желтовато-серым твердым пером, которое наверняка никогда не принадлежало ни одной птице небесной. Кроме того, на ней были нанковое платье, короткая жакетка из той же материи, коричневые рукавички и вуаль. На подбородке у нее выступало большое пятно от смородинного желе, и она вечно хотела пить. На этот предмет у человека была припасена в кармане зеленая бутылка, из коей после исполнения первого псалма девочка на глазах у всех и напилась. За все время службы она с этих пор не шелохнулась и стояла на скамейке большой ложи, плотно втиснувшись в угол, словно дождевая труба.
Человек ни разу не открыл свой молитвенник и ни разу не взглянул на священника. Он ни разу не присел, а стоял, облокотившись о барьер ложи, и глядел на дверь, время от времени прикрывая глаза правой рукой. Церковь для своих размеров была довольно длинной, и он стоял недалеко от священника, но все равно не отрываясь смотрел на дверь. Без сомнения, это был старый бухгалтер или старый торговец, который сам ведет свои книги и которого можно увидеть в Английском банке в дни выплаты дивидендов. Без сомнения, он всю жизнь прожил к Сити и презирает все другие части города. Почему он глядел на дверь, мне так и не удалось узнать, но я совершенно уверен, что он жил в ожидании тех времен, когда горожане снова поселятся в Сити и оно обретет свою былую славу. Он, видимо, ждал, что это случится воскресным днем и блудные сыны, смиренные и раскаявшиеся, прежде всего появятся в опустевших церквах. И он глядел на дверь, но они в нее не входили. Кому принадлежало это дитя, — был ли это ребенок его дочери, которую он лишил наследства, или удочеренная им приходская сирота, — понять было невозможно. Девочка никогда не играла, не прыгала, не улыбалась. Однажды мне даже пришло на ум, что это — автомат, изготовленный им самим, но как-то раз в воскресенье, идя за сей странной парой из церкви, я слышал, как он сказал девочке: «Тринадцать тысяч фунтов», и она слабым человеческим голосом добавила: «Семнадцать шиллингов четыре пенса». Четыре воскресенья я провожал их из церкви, и это все, что я от них слышал. Однажды я проводил их до дому. Они жили позади водоразборной колонки, и он открыл свое обиталище ключом необычайных размеров. Единственная надпись на доме относилась к пожарному крану. Под одну половину дома совершили подкоп запертые, никому не нужные ворота; окна его ослепли от грязи, и весь он безутешно повернулся лицом к стене. Между домом, где жила эта пара, и облюбованной ими церковью раздавался воскресный звон пяти больших церквей и двух маленьких, так что у них, должно быть, была какая-то особая причина ходить туда за четверть мили. Последний раз я видел их вот по какому случаю. Я отправился осмотреть одну отдаленную церковь, и мне случилось пройти мимо той церкви, которую они посещали; было около двух часов пополудни, и она была заперта. Однако боковая дверца, которую я до тех пор не замечал, стояла открытой, и за нею виднелось несколько ступенек лестницы, ведущей в подвал. «Сегодня проветривают склепы», — подумалось мне, и тут человек с девочкой молча подошел к лестнице и молча спустился в подвал. Разумеется, я пришел к заключению, что этот человек в конце концов отчаялся дождаться возвращения раскаявшихся сограждан и решил похоронить себя заживо вместе с ребенком.
Во время своих паломничеств я набрел на одну неприметную церковь, которую разубрали в мелодраматическом стиле и обвешали всякими разноцветными тканями, вроде того как украшали когда-то в Лондоне исчезнувшие ныне майские шесты [43] . Все эти приманки побудили нескольких юных священников или дьяконов в черных нагрудниках вместо жилетов и некоторое число молодых дам, принимающих близко к сердцу дела священства (по моим
подсчетам, на каждого дьякона приходилось семнадцать дам), отправиться в Сити в поисках свежих впечатлений.43
Майские шесты. — Так в Англии XVIII века называли шесты, украшенные цветами и лентами, вокруг которых танцевали первого мая, в праздник весны.
Забавно было наблюдать, как эти молодые люди разыгрывают в самом центре Сити свое представление, о коем в этой покинутой округе никто и ведать не ведает. Выглядело все это так, как если б вы сняли на воскресенье пустую контору и поставили там мистерию. Они уговорили учеников какой-то маленькой школы (не знаю, где расположенной) принять участие в их лицедействе, и одно удовольствие было видеть, какие замысловатые гирлянды из лент развесили они на стенах, адресуясь к этим несчастным несмышленышам посредством надписей, которые те не могли разобрать. Отличительным признаком этой паствы был исходивший от нее приятный запах помады.
Но в других случаях гниль, плесень и мертвые наши сограждане составляли преобладающий запах, к коему каким-то образом примешивались отнюдь не неприятные ароматы главных предметов здешней торговли. В церквах около Марк-лейн, например, это был сухой запах пшеницы; в одной из них я нашел в подушечке для колен пахучий колос ячменя. От Руд-лейн до Тауэр-стрит и в их окрестностях чувствовался часто тонкий аромат вина, иногда чая. Одна церковь у Минсинг-лейн пахла как ящик с лекарствами. За Монументом [44] церковная служба отзывалась гнилыми апельсинами, пониже к реке этот запах переходил в запах селедки и постепенно скрадывался в доносимом порывами ветра запахе всевозможной рыбы. В одной церкви, в точности напоминавшей ту церковь из «Пути повесы» [45] , где герой женится на отвратительной старухе, не чувствовалось никаких присущих исключительно ей ароматов до тех пор, пока орган не обдал нас запахом кожи из ближайшего склада.
44
Монумент — колонна, воздвигнутая в Лондоне в память «великого пожара» 1666 года.
45
…церковь из «Пути повесы»… — «Путь повесы» — серия из восьми картин, созданная У. Хогартом в 1735 году.
Но каким бы ни был запах, в людях не было никаких, присущих исключительно этой округе черт. Никогда не набиралось достаточно людей, которые были бы характерны для какой-нибудь местности или профессии. Все они разъезжались накануне вечером, и в многочисленных церквах томились невыразимой тоской случайные пришельцы.
Среди путешествий не по торговым делам, предпринятых мною, воскресные путешествия этого года занимают особое место. Вспоминаю ли я о церкви, где об окна чуть ли не хлопали паруса устричных лодок с реки, или о церкви, где железная дорога проходила чуть ли не над самой крышей и проносящиеся поезда заставляли гудеть колокола, ко мне всегда возвращается странное чувство. Летними воскресеньями, моросил ли дождь или светило яркое солнце (и то и другое лишь подчеркивало праздность и без того праздного Сити), я сидел в зданиях, расположенных в самом сердце мировой столицы и все же знакомых гораздо меньшему числу людей, говорящих на английском языке, чем старинные строения Вечного города или пирамиды Египта, и меня окружала та особая тишина, которая присуща местам обычно оживленным, когда они обезлюдели. Темные ризницы, в которые я заглядывал; потемневшие метрические книги, которые я листал, маленькие, стиснутые стенами домов приходские кладбища, разносившие эхо моих шагов, оставили во мне впечатление не менее сильное и необычное, чем все, что я видел в других местах. Во всех этих пыльных, изъеденных червями метрических книгах нет ни единой строчки, которая не заставляла бы некогда чьи-то сердца биться от радости или не исторгала из чьих-то глаз слезы. Давно высохли слезы, давно перестали биться эти сердца, и старое дерево под окном, ветвям которого стало теперь мало места, проводило их всех в мир иной. Пережило оно и могилу бывшего владельца бывшей компании, на которую падают капли с его ветвей. Сын его обновил ее и умер, дочь его обновила ее и умерла, и теперь, когда память о нем прожила достаточно долго, дерево завладело ею, и по могильной плите с его именем прошла трещина.
Мало есть столь разительных свидетельств тому, какие перемены в обычаях и нравах принесли два или три столетия, чем эти покинутые церкви. Многие из них отличаются красотой и богатством, некоторые возведены по проектам Рена [46] , многие поднялись из пепла Великого пожара, другие пережили чуму и пожар, чтобы в наши дни умереть медленной смертью. Никто не знает, что принесет ему время, но уже сейчас можно сказать, что его набегающий вал не отхлынет пред церквами Сити, их прихожанами, их ритуалом. Они стоят памятниками минувшего века, подобно могилам бывших наших сограждан, что находятся под ними и вокруг них. В них не мешает порой заглянуть в воскресенье, ибо звучит в них мелодичный отзвук тех времен, когда в лондонском Сити воплощался весь Лэндон, когда подмастерья и ополчение граждан играли важную роль в государстве, когда даже лорд-мэр был реальностью, а не фикцией, раздуваемой но привычке на один день в году его именитыми друзьями, которые столь же привычно потешаются над ним остальные триста шестьдесят четыре.
46
…некоторые возведены по проектам Рена. — Рен (1632—1723) — выдающийся английский архитектор. После пожара 1666 года ему было поручено составить проект застройки Лондона, который был, однако, осуществлен только частично. Рен — создатель таких замечательных архитектурных памятников, как собор св. Павла и Монумент.
X. Глухие кварталы и закоулки
Я столько прошел пешком во время своих путешествий, что, если бы я питал склонность к состязаниям, меня, наверно, разрекламировали бы во всех спортивных газетам, как какие-нибудь «Неутомимые башмаки», бросающие вызов всем представителям рода человеческого весом в сто пятьдесят четыре фунта. Последнее мое достижение состояло в том, что я поднялся в два часа ночи после тяжелого дня, часть которого провел на ногах, и отправился пешком за тридцать миль завтракать в деревню. Ночная дорога была так пустынна, что я заснул под монотонный звук своих шагов, отмерявших ровно четыре мили в час. Я без труда вышагивал милю за милей в тяжелой дремоте и все время видел сны. Я приходил в себя и озирался вокруг только тогда, когда начинал спотыкаться, как пьяный, или когда бросался на середину дороги, чтобы меня не сшиб несуществующий встречный всадник, примерещившийся мне совсем рядом. Серый рассвет пробивался сквозь осеннее небо, и я не мог отделаться от мысли, что мне предстоит одолеть облачные гряды и вершины, чтобы добраться до горного монастыря, где-то за солнцем, куда я иду завтракать. Эти сонные грезы казались мне настолько реальней таких реальных вещей, как деревни и стога сена, что, когда уже засияло солнце и я стряхнул с себя сон и мог оценить красоту пейзажа, я все еще ловил себя на том, что ищу деревянных указателей, обозначающих, какая тропа ведет к вершине, и удивляюсь, по-прежнему не видя снега. Любопытно, что в этом полузабытьи, охватившем меня во время моей пешей прогулки, я сочинил огромное количество стихов (я, разумеется, не сочиняю стихов наяву) и бегло говорил на иностранном языке, некогда хорошо мне знакомом, но теперь позабытом за отсутствием практики. В состоянии полусна со мной это бывает очень часто и я нередко сам говорю себе, что, значит, я не проснулся, если способен все это проделывать в два раза лучше, чем наяву. Эта моя способность не воображаемая, ибо, проснувшись, я часто припоминаю помногу строк стихов и многие отрывки моих речей.