Путешествие Ханумана на Лолланд
Шрифт:
В том же месяце Потаповых вынудили избавиться от собачки: в лагере запрещалось держать животных. Им удавалось утаить от всех крысу в банке, но собачка примелькалась. К тому же с ней стали случаться странные вещи. Во-первых, Потапов ее бил, пинал ногами, душил, кидал, как мячик, и все кричал на Лизу:
– Видишь, как эту собачку, возьму и придушу тебя, дуру, если есть не будешь!
Потом собачку держали снаружи, в коробке под окном, откуда та выбиралась и все норовила юркнуть в дверную щель. А если не удавалось, то пыталась запрыгнуть в окно. Но если и окно было плотно закрыто, то она просто вставала на задние лапы и скулила, кружась. Затем начинала выть, лаять, рычать, плакать. Я не мог спать. Меня это просто бесило. Я мечтал, чтоб Потапов прикончил ее. Иногда открывалось окно и огромная лапа Михаила махала собачонке, и та, визжа, прыгала внутрь, и затихало. Но вскоре случилось и вовсе нехорошее дело. Михаил пришел в офис с большой сумкой. Из нее он достал собачку и поставил ее на стол директора кемпа, причем повернул собачку к лицу оторопевшего директора задом. И указал на то, что, дескать, собачка была изнасилована. Он указывал на следы насильственного вторжения в известный орган собаки, вторжения чего-то такого, что было явно в размерах более того, что бывает у обычных собак, и, по его разумению, принадлежало человеку, и не просто
– Нет, Мишель, нет! – кричал он. – Нет, это невозможно! Это уж слишком, мой дорогой, нет! Осла! Мула! Большую собаку – да, еще можно. Но такую маленькую собачку, как Долли, – не-ет, Мишель, не-ет, дорогой, не-ет! Это уж слишком, даже для арабов! У тебя больное воображение!
У Михаила действительно было больное воображение. Ему не терпелось, чтоб его теория подтвердилась, чтобы случился громкий скандал. Он требовал, чтоб Хануман или я, или оба мы написали огромную статью об этом инциденте, он бы нашел свидетелей! Надо было непременно зафотографировать собачку и все, что там у нее повреждено! «Нужно устроить экспертизу!» – кричал он, выпучивая глаза и махая крабьими своими клешнями. Он, казалось, был готов сам, сам ее изнасиловать, лишь бы случился скандал. Скандал! И чтоб во всех газетах написали! И о нем как хозяине тоже!
Вскоре собаку приютили датчане, которые жили неподалеку от кемпа. Долли сама к ним прибилась. Ее часто видели играющей с датскими детьми. Лиза тоже иногда приходила к ним поиграть с Долли. Но Михаил ей запретил. Он однажды пришел к ним с визитом. Сообщил прямо с порога, что заплатил за Долли пятьсот датских крон, и раз уж те забирают собачку, то он бы на правах хозяина хотел бы получить «компенсацию», как он это назвал; и ушел, деловито запихивая кошелек в свой внутренний карман. Поправляя при этом воротничок. Водя двойным подбородком. Приглушенно прочищая горло.
Частенько потом по пути в магазин, проходя мимо дворика новых хозяев Долли, он мог позвать ее, и я видел, как собачка, услышав его голос, вздрагивала и начинала трястись, как безумная; она начинала озираться, прижимая хвост, писая под себя… Боже, думал я, чего она натерпелась, бедная!
4
К нам частенько заходил отец Жасмины. У него были важные дела, которые он должен был с нами обсудить. Так как мы считались (это была работа Ханумана, конечно, он всех неустанно зомбировал) весьма сведущими людьми в области легальной и нелегальной иммиграции, а также всего того, что касалось нарушения всех границ, включая границы приличия. Отец Жасмины, которого Ханни звал Здравко, потому что не мог выговорить его имени как требовалось – оно не умещалось на языке Ханумана целиком, а поэтому не уместилось и в моем сознании тоже, – был мучим одним вопросом: где бы осесть, чтобы ничего не делать, но получать хороший социал. Хануман ему всё рассказывал сказки о Швеции. Эти сказки поражали воображение старого серба. Тем более что он уже прежде от кого-то слышал подобное. Серб еще говорил, что ему надо учить английский, бурчал под нос, что английский где угодно пригодится. В дрожь бросало от его фраз. Он и правда готов был оказаться где угодно, и английский ему воображался основным подспорьем. Так он себе это внушил. Я мог ему сказать, что есть тысячи мест на карте, миллионы задраенных камер в каждой стране, где английский ему точно никак не пригодится, – но, разумеется, молчал. Он был так жалок, что его можно было раздавить одной фразой. Он все время испытывал неловкость. Жался в себя и покусывал губы. Приносил с собой бутылочку дешевой датской водки, набивал трубку и требовал, чтоб Хануман начинал ему рассказывать о Швеции, Индии, Греции, тех странах, в которых он, серб, сам не бывал, но хотел бы непременно побывать, хотя бы даже в воображении, или ощутить близость и досягаемость тех стран в компании человека, который там пожил. Он думал еще, что таким образом учит язык. Задавал он массу безграмотно построенных вопросов. И никогда не получал ни на один из них прямого ответа. Если он не понимал какого-то слова, то поворачивал ко мне изумленное и очень серое лицо и спрашивал почему-то по-польски: «Цо то ест?» Для него я был учителем и переводчиком. Хотя я ни разу ничему его или кого бы то ни было не научил и ни разу ничего не перевел, так как ни сербского, ни польского, ни румынского я не знал. Я очень быстро устал от его общества. Последней каплей была эпопея с Австралией. До серба дошли слухи о том, что в лагере Гульме, где держали преимущественно одних сербов и албанцев, несколько семей написали какие-то обращения и послали в Австралию. И совсем недавно, через какие-то два месяца, они получили приглашения и успешно отбыли в Австралию для – как утверждал Ханни – дальнейшего рассмотрения их дел. Но серб был настолько очарован этой фантастической историей, что ему не терпелось повторить успех первопроходцев из Гульме. Он потребовал, чтоб Ханни узнал все о перспективах переселиться в Австралию. И Ханни распечатал три килограмма бумаг из Интернета, принес и сказал, что вот это те самые бумаги, которые надо заполнить и отослать в Австралию, на рассмотрение. Серб глянул на таблички, на законы, на параграфы в строках, на графы, на схемы, на вопросы, на анкеты, сказал:
– Ебо те в гузицу, бюрократия! Катастрофа!
И сел на шею Ханумана, слезно упрашивая помочь ему в этом деле разобраться. Они с Хануманом вместе заполняли эти бумаги. Они просиживали целыми днями. Это был полный идиотизм, о чем сам Ханни начинал орать, как только дверь за старым сербом закрывалась:
– Идиот! Он думает, что их примут в Австралии! Кретино! Вот! – кидал он мне в лицо другие бумаги, которые распечатал из того же Интернета.
– Вот! Посмотри на эти статьи! Это расследования комиссий! Это о лагерях! О закрытых лагерях! О закрытых австралийских лагерях! Закрытых! По пять-семь лет людей держат в тех лагерях! Они там живут, как индейцы в резервациях! Их не пускают в большие города! Без пропуска не пускают! Никуда! Да-да! Они живут в резервациях! В пустынях! У них нет адвокатов! У них нет ни малейшего представления о том, как продвигаются их дела! Не далее как три недели назад по Си-Эн-Эн показали интервью с директором австралийского Директората, который отстреливался от журналистов, утверждал, что у них нет закрытых лагерей! Паршивый лжец! А как его приперли к стенке! Фотографии! Отрывки из видеофильма! Свидетельства! Все! И эти туда же! Там дела рассматриваются по десять лет! И потом, потом… Потом они не имеют вообще ничего! Жрут кроликов и сеют маис! И что хуже всего, ты тут в Европе,
и если тебя депортируют, если гонят куда-то, ты хоть куда-то едешь потом, хотя бы домой, а там тебя загоняют в резервацию, и оттуда ты уже никуда не денешься! Ни домой! Никуда! Потому что оттуда даже не депортируют на хаус! Тебе не дают вида на жительство и работы! Но и домой не высылают! Потому что это чертовски дорого стоит! Потому что их так много, так много, что если всех беженцев из тех пустынь выслать, то австралийское государство должно потом всех своих кенгуру и ленивцев забить, потому что жрать после этого им нечего будет!!!Поэтому вся эта волокита с бумагами насчет Австралии была, с его точки зрения, чистым безумием и ничем больше. Однозначно.
Мать Жасмины Богумила была женщина высокая, тонкая, востроносая, шустрая, но тихая и очень хорошо готовила. Мать Виолетты Борислава тоже. Они все вместе решили заполнить анкеты и подать на рассмотрение в Австралию, и вся эта волокита была для нас с Ханни полезна только тем, что они нам носили еду, курево и выпивку, пока мы помогали им заполнять эти бумаги. Но, боже, как тягостно все это было! Как бессмысленно! Как безнадежно! Как неловко мне было смотреть им в глаза! И видеть там страх! Перекошенные, лихорадочные, больные лица… Их помяла боязнь депортации, как вечная бессонница, а надежда затеряться в Австралии, обрести там статус, эта нелепая надежда омыла и взбодрила их ненормально, как кокаин. Мать Виолетты говорила, что у них там какой-то родственник, и Здравко приговаривал: «Будем держаться вместе, будем держаться вместе, все ж лучше вместе… Правда?» – так говорил он и смотрел в мою сторону. Я, конечно, кивал. И был себе отвратителен! Я был себе отвратителен тем, что принимал из их рук пищу, помогал переводить документы, заполнять анкеты и при этом ничего не делал, чтобы развеять их нелепые иллюзии. Но и не подпитывал тоже. Под конец мы с Хануманом говорили по-сербски лучше, чем они по-английски. Мне смешно вспоминать сербов, которые быстро говорили Хануману что-нибудь, перекрикивая друг друга, а он им важно, открытыми кистями отодвигая невидимую стену перед собой, говорил по-сербски: «Полако, полако!» [70]
70
Тихо, тихо.
Тем временем Зенон и его семья получили позитив – наконец-то! Зенон тут же устроился на работу в отель, где он якобы был гарсоном в ресторане. Интересно, смеялись все, кому он там накрывает, если никто не ходит туда вообще! И спрашивали его, когда попадался в лагере (ведь он от скуки продолжал ходить в лагерь):
– Эй, сколько чаевых вчера получил?
Они получили огромные подъемные, ходили по магазинам, покупали мебель.
Маша попалась в магазине с трусами. Она якобы шла покупать подарок для Михаила, но в магазине обнаружила, что по пути потеряла сто крон, которые Михаил ей выдал на подарок для себя, и решила, что сопрет что-нибудь. В результате попалась с трусами. Я слышал брань за стенкой. Я не слышал, а чувствовал, как трясутся стены нашего курятника. Я думал, он убьет ее. Его довела эта лагерная жизнь до ручки. Почему-то, когда я узнал о том, что Мария потеряла деньги, которые ей выдал Михаил, у меня мелькнула мысль, что она не потеряла тех денег, а Потапов сам их у нее из кармана выудил. Когда я бросил это вскользь Хануману, тот моментально со мной согласился и крикнул:
– Он запросто мог это сделать! Он не мог, а сделал это! Он сделал это! Проклятый ублюдок сделал это!
Потапов мог это сделать – запросто, я нисколько не сомневался, более того: я уверен, что так он и сделал! Потапов был так жаден, и еще он ненавидел весь мир, что ему было необходимо сделать что-нибудь именно вот такое!
Вскоре Жасмину с родителями депортировали; они так и не дождались ответа из Австралии. Их депортировали враз: пришли рано утром, часов в семь, дали двадцать минут на сборы и отправили прямиком в Каструп, в аэропорт, рейсом на Сараево, что ли, с пересадкой, кажется, в Берлине или Франции, не знаю, порой маршруты бывали самые причудливые. Могли и в Сербию выслать через Испанию. Могли албанца вести через Арабские Эмираты. Одна сербохорватская семья поехала домой через Фарерские острова, где получила разрешение на убежище! Про них даже фильм потом сняли.
Хануман был в депрессии, в легкой, но переносил ее как простуду после пулевого ранения. Надо сказать, ему эти люди поднадоели. Это было избавлением. Иной вот такой друг гораздо хуже, чем мерзкий сосед. Но все равно Ханни не удержался и запил, потом закурил. А курил по большей части всякую дрянь, так как ничего хорошего под рукой не было. Приходилось довольствоваться табачными самокрутками, отмоченными в молочке диких маков, стебли которых он собирал в местных садах, где все головы уже посрезали грузины; бред полнейший! Я ни разу не пробовал; подозревал, что такое вряд ли вставляет. Но он утверждал, что еще как вставляет: «Э-о-эй, как вставляет, май мэн!» Я качал головой, соглашался, сочувствовал… Виолетта плакала, она говорила, что мама получила депорт тоже, что в течение месяца их гуманитарное дело по болезни матери рассмотрят и вышлют тоже; все! Сказка кончилась! Мы больше никогда не увидимся… Я вздыхал и думал про себя: «Ой, как скучно… Ой, как тоскливо… Так тоскливо и так скучно…»
Обдолбавшись вконец и не соображая ничего, Хануман стал ей говорить, чтоб она не отчаивалась, а поехала искать счастья в Швецию; пусть поедет туда одна, ведь она же ребенком тут сдавалась…
– Нет, – сказала она, – мы сдавались как взрослые…
Я подумал с усмешкой: «как взрослые». Две буренки…
– Так сдайся как ребенок в Швеции! – закричал Хануман. – Пальчики брать не станут… Скажешь, что сирота, что цыганка, что ни писать, ни читать не умеешь, что даже не знаешь, из какой страны тебя привезли! Для цыган всё одно! Весь мир табор! Им плевать на границы и государство! Придумай что-нибудь страшное! Скажи, что родителей расстреляли мусульмане! В Боснии… или где-нибудь в Бухаресте! Где сейчас цыган не гоняют?! Скажи, что хотели продать в проститутки, для педофилов каких-нибудь! Наплети что-нибудь такое и плачь, плачь! В Швеции воды в каналах много, они это любят, так плачь! Затопи их слезами! Пусть тоже прослезятся! Это еще прокатывает, давай! – и, точно следуя совету Ханумана, она тут же начинала плакать, причитая:
– Я не хочу с вами расставаться! Не хочу ехать одна! Что я там одна буду делать! Без вас! Без мамы!
Я уже хотел выйти, но Ханни меня остановил взглядом, а ей говорил:
– Найди себе хорошего богатого парня, какого-нибудь шведа! Или местного экс-югослава! Там полно парней вроде Ибрагимовича! Породистый скакун… Или все-таки шведа! Там их пока что больше, чем иностранцев! Да, пока что! Так что еще не поздно, и можно найти настоящего шведа в Швеции! Выйди за него замуж! А если надоест, бросишь по получении паспорта! Паспорт есть, квартиру дадут, наберешь всяких кредитов в банке на учебу, выучишься, не дура же, получишь работу! Найдешь парня получше! Будешь жить как человек!