Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путешествие в Ур Халдейский
Шрифт:

— Весь мой жизненный путь, слышишь! — тут его голос сорвался почти на рев. — Весь мой жизненный путь вел меня в направлении, прямо противоположном моим душевным склонностям.

Хотя он и провел большую часть юности в Германии и воспитывался на немецком языке, врожденный русский выговор просвечивал и в его иврите, который он начал изучать еще в Германии, и в его арабском, который он выучил здесь. На самом деле он любил рисунок, и если бы обладал даром, то стал бы, возможно, художником, но ему вовек не удалось изобразить даже простой стул. Поскольку ему не дано было создавать приятные для глаза вещи, он надеялся, что ему предоставится возможность по крайней мере исследовать сам глаз. Вместо того чтобы спокойно сидеть в лаборатории, занимаясь исследованиями, ему суждено было сражаться с грязью и гниением в одной из заштатных провинций больной Турецкой империи. Империи приходят и уходят, но навсегда остается окружающая его со всех сторон суматоха. Закончив обучение, он вовсе не предполагал открывать глазную клинику. Он не представлял себя проверяющим зрение жителей Берлина, дабы подобрать им очки, и уж тем более даже в дурных снах он не видел себя врачующим глазные инфекции иракцев и бедуинов, даже и не подозревая об их существовании в мире. Сперва он сделал все возможные приготовления к длительным каникулам в Париже и Риме, после чего должен был вернуться в Берлин и начать некое исследование в особо интересовавшей его области цветовосприятия. Глаз воспринимает то, что он воспринимает, а его обладатель видит цвета и формы, давая им объяснение. То есть: это — красная крыша, а это — зеленое дерево. Это исследование он должен был проводить вместе со своим добрым другом Генрихом. Он сосредоточится на анализе цветовосприятия, а Генрих — на восприятии формы, а впоследствии они совместно опубликуют результаты исследований. С тем же Генрихом,

душевным и закадычным другом, он должен был ехать развлекаться в Париж и Рим, ведь Генрих Штраус, так же как и Альберт Ландау, любил изобразительное искусство. Между ними, однако, было одно различие. В то время как он питал наибольшую склонность к искусству, Генрих по своей природе скорее тяготел к общественным и политическим вопросам. Генрих стремился исправить государство и общество — источники большинства страданий и несчастий, отравляющих человеческую жизнь, в то время как он никогда не разбирался в этих проблемах и не интересовался ими. Для него существовали люди — красивые и уродливые, добрые и злые, сильные и слабые, и Альберту Ландау было безразлично, немец ли тот, кто стоит перед ним, или готтентот, и его не волновало, богат тот или беден. И он вовсе не знал, что за нужда существует во власти и как властитель способен изменить природу человека. И даже если бы на месте кайзера оказались Маркс и Энгельс, разве бы смогли они превратить уродливых в красивых, а злых в добросердечных? Сам он уродился здоровяком и всю жизнь был сильнее большинства детей, учившихся в одном с ним классе, и большинства студентов, изучавших вместе с ним медицину, тем не менее ему никогда не хотелось властвовать над слабыми, не возникало никакого желания избивать их, и в душе его не гнездилось никакой жажды распоряжаться, всякое правление представлялось ему излишним. В этом пункте Генрих как раз от всего сердца был с ним согласен, ибо, принадлежа к передовым и просвещенным кругам, был весьма активен в анархистских группах, лишь сожалея о том, что его добрый друг Альберт не примыкает к ним и не действует для общественного блага, а все из-за его преувеличенной тяги к живописи. И действительно, все те дни он ни на секунду не задумывался об общественном благе, а только о близкой поездке в Париж, и страстно желал не ниспровергнуть порочные устои государства, а увидеть картины в музеях и галереях, в особенности — картины новых, чудесных молодых художников, картины, излучающие сияние пронзительно-ярких цветов, льющихся, словно игристое вино в томимый жаждой рот, картины, передающие непосредственные зрительные впечатления. Тайком, не сообщая о том даже Генриху, который и так время от времени читал ему мораль (хоть, конечно, и смеясь, но все же не без легкой тревоги) об остатках мелкобуржуазных черт, проглядывавших в его поведении, Альберт по грошу копил деньги в надежде, что в один прекрасный день у него в Париже будет достаточно средств, чтобы купить несколько картин.

И когда этот прекрасный день настал, он обнаружил, что находится не в одной из галерей Латинского квартала, а в Константинополе, и вовсе не полотно молодого художника-импрессиониста куплено им, а билет на пароход, отбывающий в Палестину, чтобы доставить русских паломников в места, по которым, освящая их, ступала нога Иисуса из Назарета.

Поднявшись по сходням парохода, он начал на каждом шагу ощущать, что движется во сне, но не в своем сне, а в чужом, во сне кого-то другого. Странный и незнакомый то был сон, но куда более странным и нелепым было то, что он погрузил в него себя своими собственными руками, и не в призрачных грезах, а наяву и в здравом рассудке. В свое оправдание он может лишь сказать, что, поступая так, он собирался пребывать в нем только короткое время: еще в турецкой лодке, доставившей его от пристани к русскому пароходу, он, произведя расчеты, обнаружил, что поскольку этот пароход, если не затонет при первом же шторме в Эгейском море, достигнет Палестины не менее чем за десять дней и такое же время потребуется ему на возвращение, то на пребывание там ему остается около двух недель, если он стремится вернуться домой вовремя, чтобы приступить к исследованию цветовосприятия. О месяце думал он тогда, а с тех пор прошло больше двадцати лет, и он по-прежнему живет в чьем-то чужом сне. И все по глупости: слово, сорвавшееся само собою, острота, произнесенная перед подругой. Если бы то была его собственная подруга, он мог бы по крайней мере сказать себе, что к этому приложила руку женщина, и тем самым придать всей истории романтический отзвук. Однако подруга была не его подругой, а одной из активисток кружка Генриха. Она пришла накануне их отправления на каникулы в Париж, чтобы получить инструкции Генриха, чьи обязанности должна была исполнять в его отсутствие. Генрих рассказывал ей об отношениях между анархистами, социалистами и остальными прогрессивными движениями и время от времени бранил и поносил католиков. Этот Генрих, вышедший из рьяно католической баварской семьи, любил постоянно приправлять свои речи уколами против католической церкви. Та самая подруга, не знавшая Генриха близко, запуталась и воскликнула:

— Но какое отношение, ко всем чертям, имеют к этому католики? Мы ведь занимаемся выбором товарищей на встречу с представителями социалистов! — И добавила: — Странный ты человек, Генрих, по правде говоря. Речь идет о зарплате железнодорожных рабочих — ты приходишь и выступаешь против Святой Троицы, на повестке дня стоит проблема отношений между студентами и рабочими — ты приходишь и обличаешь лицемерных католических попов. Оставь их на минутку в покое и обратись непосредственно к делу!

— Да как же можно оставить в покое католиков, — воскликнул в ответ Генрих, — после того как они взяли какого-то Исусика, какого-то жидка из Палестины, и сделали из него бога! Бога для всего мира! Пусть немедленно положат его на место и оставят нас в покое!

Вечером все посмеялись, а наутро Альберт изумленно сказал себе:

— Разве я не такой же еврей, как Иисус, хоть тот и пришел из Палестины?

И уже этим изумлением решена была его судьба — провести каникулы не в Париже, а в Палестине, а сведения, необходимые для поездки, он получил от одного студента, специализировавшегося в востоковедении, который поведал ему о том, что в последние годы существует большое движение православных паломников. Русские крестьяне из самых отдаленных губерний стекаются к Черному морю и оттуда отплывают в Святую Землю. Пароход назывался «Лазарь», в честь восставшего из мертвых, и с того мгновения, как его нога ступила на палубу, где его окружали сотни старых крестьян, среди которых были дряхлые старики, всю жизнь копившие полушку к полушке и горбушку к горбушке, чтобы перед смертью добраться до Святой Земли, Альберт чувствовал, насколько название судна подходит ко всем этим призракам древних поверий, вдруг у него на глазах одевшихся плотью и кровью в эти просвещенные времена, на пороге двадцатого века. Это ощущение не покинуло его, а только продолжало усиливаться и достигло апогея, когда он прибыл с ними вместе к цели их поездки — к Иордану, на берег, где Иоанн крестил народ и где крестил Иисуса, и он увидел все эти сотни паломников, одетых в саваны, окунавшихся в святые воды. Большинство их проделали весь путь из Яффы в Иерусалим и из Иерусалима к Иордану пешком, под ужасающим зноем, одетые в несколько слоев одежд под своими овчинными тулупами, как одевались они, спасаясь от холода в своих краях, и им даже не приходило в голову снимать эти облачения по мере возрастания жары. Они сняли их лишь для того, чтобы обернуться в саваны и погрузиться в реку, наконец достигнув берега, уже побелев от пыли Иорданской долины, проникшей во все поры и покрывшей изжелта-белым налетом цвета старческих бород все: и меховые шапки, и морщины, и тулупы, и портки, и сапоги. Самые неимущие среди них проделали весь свой путь благодаря хлебным котомкам, которые они несли за спиной, — то были не караваи, а ломти, краюхи, крошки, горбушки, которые они копили месяцами или получали как милостыню по деревням на долгом пути посуху, прежде чем взошли на корабль. Только в городах получали они гроши. В селах крестьяне не могли подать им ничего, кроме крох хлеба, которые они и несли в котомках за спиной. Для трапез своих выбирали они самые заплесневелые ломти, зеленые снаружи и желтые внутри, размягчали их горячей водою и ели эту тюрю с солью. Если им доводилось прибавить к ней черные маслины и оливковое масло и вскипятить харч, то он делался для них царским угощением.

И когда он начат поневоле лечить этих паломников, ибо среди них не было ни одного врача, а он не мог закрыть глаза на их болячки и лишить их той малой помощи, которую в силах был предоставить, он все еще был абсолютно уверен, что проводит свой первый отпуск по завершении учебы и ничто не изменилось, кроме мест, в которых он проводит время, и характера времяпрепровождения. Арабский матрос на своей спине вынес его с парохода на набережную Яффы, и только в Яффе ему вдруг открылось, что он не единственный еврей, только что прибывший в Палестину, и что не только русские паломники стекаются в нее, но и евреи из России: не дряхлые странники, являющиеся, чтобы в саванах окунуться в Иордан, а молодежь, приезжающая, чтобы строить колонии или осесть в городах и искать работу. Эти повсюду искали работу, а он искал убежища от работы, повсюду преследовавшей его. Более двадцати

лет прошло с тех пор, а он все продолжает искать отдыха, о котором мечтал по окончании учебы.

В сущности, он попался в ловушку в тот момент, когда начал лечить паломников. Когда он добрался до Иерусалима, было уже поздно, он уже не мог оставить братьев своих — евреев и кузенов-арабов без той помощи, которую оказывал русским, а приступив к делу, сорвался в бездонную пропасть, и с тех пор до сего дня у него нет иного выбора, кроме как вычищать всевозможную заразу, добирающуюся до него из самых глухих углов Леванта. У него, в сущности, не было выхода, однако когда ему хотелось слегка позлить Берла, он всю вину возлагал на него. Если бы Берл не пристал к нему, он вовремя вернулся бы в Европу и развлекался бы в Париже, но Берлу удалось пристать к нему в тот миг, когда он вступил в Иерусалим в обществе паломников. Когда Береле обратил взор свой на паломников в лохмотьях, сидевших на Русском подворье и с аппетитом подкреплявших сердце свое корками заплесневелого хлеба, приправленными водою, он сказал молодому доктору Ландау:

— Лишь Иисуса Навина не достает здесь. Я всегда говорил, что Иисуса Навина нам недостает здесь.

Тот посмотрел на тощего и обношенного паренька, сидевшего, скрючившись, на гигантской колонне, вырубленной в стене и остававшейся лежать так, как ее бросили, треснувшую, еще во времена Ирода. Посмотрел и не понял его. Костлявой рукой с длинными нервными пальцами Береле указал на паломников и начал произносить наизусть, словно читал по одному ему лишь видимой открытой книге:

— Лишь Иисуса Навина недостает здесь, дабы встали сии и сказали ему: «Из весьма далекой страны пришли рабы твои во имя Господа, Бога твоего, ибо мы слышали славу Его и все, что сделал Он в Египте. И все, что сделал Он двум царям Аморрейским, которые по ту сторону Иордана, Ситону, царю Есевонскому, и Огу, царю Васанскому, который в Астарофе. Старейшины наши и все жители нашей земли сказали нам, говоря: возьмите в руки ваши хлеба на дорогу, и пойдите навстречу им, и скажите им: мы рабы ваши, так заключите с нами союз. Хлеб сей из домов наших взяли мы теплый в тот день, когда пошли к вам, а теперь вот он сделался сухой и заплесневелый, и эти мехи с вином, которые мы налили новые, вот изорвались, и эта одежда наша и обувь наша обветшала от весьма дальней дороги». Явственно вижу я, что настало время тебе поучить немного Библию, а ты видишь, что я нуждаюсь в заработке, посему отныне и впредь буду я твоим учителем Писания. Мы начнем с книги Иисуса Навина.

Так и случилось. Поскольку уроков Береле для пропитания не хватало, он дал ему конторскую должность в глазной клинике. Когда ему хочется слегка подразнить Берла и возложить на него всю вину, Берл вскипает и кричит:

— Да, да, я знаю! Эту клинику ты открыл только для того, чтобы обеспечить меня заработком, только чтобы мне не пришлось искать учеников, только чтобы я мог одеться как нормальный человек. Ты работаешь как вол и вычищаешь всю мерзость, которую оставили все прогнившие империи в глазах всех левантийцев. Когда бы не я, ты вернулся бы двадцать лет назад в Париж, и крутился бы там по всем галереям, и купил бы все картины Мане, Моне, Писсарро, Ренуара, Дега и Ван Гога вместе с Тулуз-Лотреком. Представь себе, каким бы ты сегодня был миллионером, если бы тогда, в те времена, когда они еще голодали, ты купил бы все их картины за гроши! Сегодня ты не миллионер из-за того, что двадцать лет назад тебе пришлось изобрести должность для Берла!

Забот о пропитании у него уже, слава Богу, нет, но тем не менее Берл все эти годы продолжает искать учеников, чтобы преподать им урок по книге Иисуса Навина. Иегуде Проспер-беку недоставало только Моисея, а вот Береле не дает покоя Иисус Навин. Не хватает этому Береле только того, чтобы пришел Иисус Навин и приказал солнцу остановиться!

Солнце вдруг ворвалось в зеркало и вспыхнуло белым слепящим светом в громоздившихся друг на друге снежных сугробах из мыльной пены на щеке Гавриэля, надутой навстречу бритвенному лезвию, и тот, опасаясь нового светового удара, поспешил придвинуть к себе столик, чтобы тот целиком оказался в тени. С этим передвижением пронесся и исчез открывавшийся ему в уголке зеркала мир, и задворки Итальянской больницы появились в нем вместо изображения склонившегося и прислушивающегося к шоферу доктора Ландау у входа в кафе «Гат». По беззвучной, как немой фильм, зеркальной картинке Гавриэль понял, что Дауд ибн Махмуд сейчас предлагает (не только по природной обходительности, но действительно от всей души) довезти старого доктора до клиники, и передвижение столика вслед за световым ударом оборвало этот немой фильм прежде его окончания, которое он как раз хотел увидеть. Он, конечно, догадался, что доктор предпочтет продолжить свой путь пешком, а если бы на миг повернул голову назад, то увидел бы не его отражение, а его самого в натуральную величину, шагающего вниз по улице своими широкими шагами, похожими на поступь господина Моиза, однако особая неотрывная увлеченность всем, что отражается в зеркале, ослабла — та самая увлеченность, которая возникает не только из-за новых, неожиданных углов зрения, под которыми отражение открывает в известных нам издавна лицах новые черты, но и из-за самого отражения, когда оно точно соответствует своему объекту и вдруг, внутри безмолвия окружающей рамки, являет нам изумительное, самое великое чудо, чудо, которое невозможно измерить и которое мы никогда не сможем постичь, — чудо вещи как она есть.

Словно ворвавшееся в зеркало солнце, смех Ориты Ландау вырвался на улицу из дверей кафе «Гат». Трудно вообразить, что именно шофер ее отца, этот Дауд ибн Махмуд, среди достоинств которого юмор не слишком бросался в глаза, и в том случае, если таковой существовал, то не принадлежал к трогающему ее сердце типу, именно он-то и вызвал звонкие раскаты ее смеха, последовавшие за чем-то, произошедшим внутри кафе, но он, так или иначе, присоединился к ее смеху, просто благодаря звучавшей в нем заразительной радости и той симпатии, которую он к ней питал. Пока не раздался этот смех, он не знал, что она находится в кафе, и, останавливая машину, он подумывал зайти внутрь и за чашкой кофе и сигаретой посидеть там до окончания судебного заседания, и тем не менее, открывая перед ней дверцу машины и вновь усаживаясь за руль, он не роптал и не досадовал на нее ни за долгожданный отдых, которому она помешала, ни за кофе, которого он был лишен. Напротив, так же как минуту назад он от чистого сердца предлагал помощь ее мужу, так и сейчас радовался случаю (который, как и все случаи, — от Бога), что привел его сюда, и тому, что она в нем нуждается, и данной ему возможности порадовать ее и доставить к желанной цели. Лишь тревога, что он может опоздать и судья, выйдя из здания, должен будет его ждать, вместо того чтобы машина уже стояла у выхода, готовая к услугам, едва прослушивалась в его голосе и чуть омрачала его радость, когда он спросил ее по-английски: «Куда, сударыня?» При этом он вспомнил все эти глухие углы, в которые она уже многократно просила ее доставить по дорогам, полным препятствий, вовсе не предназначенным для машин в целом и для важных автомобилей в частности. Ни с того ни с сего в нее вдруг вселялся один из этих хитрых маленьких бесенят и подзуживал ее ехать в какую-то заброшенную деревушку нищих и безмозглых феллахов, в которую вовек не ступала нога приличного горожанина, тем паче — из благородных, которые даже названия ее никогда не слыхали. А добравшись туда, она начинала носиться, словно неразумный теленок, среди утесов и колючек. Если бы она хотя бы ограничивалась изумленными взглядами на такие низменные предметы, как каменные жернова и деревянные плуги, на слепого осла, вращающего молотило, это можно было бы еще как-то обойти молчанием, однако его лицо всякий раз покрывалось стыдом, когда благородная госпожа, дочь члена Верховного суда, перед которым вставали отдать честь даже офицеры полиции, начинала дружески разговаривать с теми же самыми убогими простолюдинами, которым он отказал даже в праве стереть пыль с его машины. Однажды, несколько лет назад, она навлекла на него ужасный позор, о чем ему пришлось пожаловаться судье. Если бы такое причинил ему кто-нибудь другой, он бы вовеки того не простил. Всю жизнь только и дожидался бы отмщения за свою поруганную честь (ибо она действительно опозорила его!), однако эта быстроногая лань совершила все это ненароком, без злого умысла и дурного намерения, но по неведению и недомыслию и по наущению того самого вредного и проказливого беса, который проник в ее сердце через одно ухо и не выскочил через другое. Так это произошло, да простит ее всемилостивый и всеблагой Господь за это, как и за все прочие ее невинные шалости.

Все значительные шоферы при высоких должностях — шоферы консулов, епископов, управляющих государственными учреждениями, градоначальников и прочих знатных и высокопоставленных личностей — получают свою служебную униформу, в полном согласии и соответствии с их рангом. А он, после того как выдержал все экзамены и победил всех прочих претендентов и был принят на должность шофера члена Верховного суда, целый год водил машину в партикулярной одежде, без того чтобы почтенный судья хоть слабо намекнул, когда настанет ему время получить подобающую ему униформу, и он громко о том горевал. От горя у него пропал аппетит и лицо осунулось настолько, что господин судья наконец очнулся и спросил его о причине. Он ответил. Господин судья улыбнулся и сказал: «Йа-Дауд ибн Махмуд, не кручинься, ибо я уже признал тебя достойным должности, и ты уже выдержал все экзамены, и соответствующую твоей должности униформу ты получишь к случаю, к большой ресепшн, то есть — к торжественному приему, который устраивает в своем дворце Верховный комиссар в честь тезоименитства короля».

Поделиться с друзьями: