Путешествие во тьме
Шрифт:
Я спросила:
— Что это значит: «принимая во внимание некоторые обстоятельства?»
— Не притворяйся, ты сама прекрасно знаешь, что это значит.
— Вы намекаете на то, что моя мать была цветной, — сказала я, — вы и раньше делали такие намеки. Но это неправда.
— Ни на что такое я не намекаю. Иногда ты произносишь непростительные слова — безнравственные и непростительные.
Я спросила:
— Тогда что же вы имеете в виду?
— Я не собираюсь выяснять с тобой отношения, — сказала она, — моя совесть совершенно чиста. Я всегда заботилась о тебе и никогда никакой благодарности. Я старалась научить тебя разговаривать, как леди, и вести себя, как леди, но, конечно, это мне не удалось. Тебя было невозможно
— Не беспокойтесь, — сказала я, — вам не придется больше давать мне деньги. И дяде Бо, и кому-либо другому тоже не стоит беспокоиться. Я сама могу достать столько денег, сколько мне нужно, не беспокойтесь. Так что все нормально, все счастливы.
Она уставилась на меня. В ее глазах сначала появилось вопросительное выражение, а потом — холод и отвращение.
Я сказала:
— Если хотите знать, я…
— Я ничего не хочу знать, — перебила она, — ты сказала мне, что надеешься найти работу в Лондоне. Это все, что я хочу знать. Я намереваюсь написать твоему дяде и сообщить, что отказываюсь нести за тебя ответственность. Если он считает, что ты живешь неправильно и ведешь себя дурно, он должен вмешаться сам. Я не в состоянии. Я всегда исполняла свой долг и даже сверх того, но настало время, когда…
— У вас брошь упала, — перебила ее я.
Я подняла ее и положила на стол.
— Спасибо, — сказала она.
Постепенно она успокоилась. Я знала, что сейчас она говорит себе: «Я не собираюсь больше никогда об этом думать».
— Я сегодня больше не могу это обсуждать, — сказала она, — меня слишком огорчило это наглое письмо. Но я считаю, что все необходимое было сказано. Завтра я возвращаюсь в Йоркшир, но надеюсь, что ты будешь писать мне и рассказывать о своих делах. Обещаю сообщить твоему дяде о том, что я показала тебе его письмо. Надеюсь, что ты получишь тот ангажемент, на который рассчитываешь.
— Я тоже надеюсь, — сказала я.
— Всегда буду рада сделать для тебя все, что в моих силах. Что касается финансовых вопросов, то, пожалуйста, не забывай, что я и так сделала гораздо больше, чем могла себе позволить.
— Не стоит об этом беспокоиться, — сказала я, — я не стану просить у вас денег.
Она помолчала, потом проговорила:
— Не хочешь выпить чаю перед уходом?
— Нет, спасибо, — сказала я, — до свиданья.
Она всегда ненавидела Франсину.
— О чем вы постоянно болтаете? — обычно спрашивала она.
— Ни о чем мы не болтаем, — отвечала я, — просто говорим и все.
Но она не успокаивалась.
— Эту девчонку нужно отослать отсюда, — сказала она отцу.
— Услать Франсину? — удивился отец. — Но, Эстер, дорогая, зачем же отсылать девочку, которая так хорошо готовит!
В присутствии Франсины я чувствовала себя счастливой. Она была маленькая, толстенькая и чернее остальных местных слуг. У нее было лукавое милое личико. Мне ужасно нравилось смотреть, как она ест манго. Ее зубы впивались в плод, губы крепко сжимали желтую мякоть, а на лице появлялось выражение полного счастья. Доев, она дважды чмокала губами — очень громко, — слышно было издалека. Это был ритуал.
Она никогда не надевала башмаков,
и ее маленькие черные ступни были жесткими и шершавыми. На голове она могла носить что угодно — хоть бутыль с водой, хоть большую корзину с фруктами. Эстер постоянно повторяла: «Из чего сделаны головы этих людей? Белый человек никогда не смог бы носить на голове такую тяжесть. У них же головы, наверное, из дерева».Она была хохотушкой, но песни у нее всегда получались грустными. Даже в веселых песенках звучали грустные нотки. Она могла сидеть в одиночестве и напевать что-то и бить в тамбулеле — глухой удар основанием ладони и пять быстрых ударов пальцами.
Не знаю, сколько ей было лет, сама она тоже об этом не знала. Иногда слуги понятия не имеют о своем возрасте. С виду она была немного старше меня, и когда у меня в первый раз началась менструация, именно она объяснила мне, что так бывает и не надо этого бояться. Но потом она рассказала об этом Эстер, и Эстер пришла и начала долго и нудно объяснять мне про все это, и глаза ее смотрели мимо моего лица. Я все повторяла: «Нет, конечно, нет… Да, я понимаю… Да, конечно…» Но я почувствовала себя такой несчастной, как будто на меня что-то навалилось и я не могу дышать. Мне захотелось умереть.
После того, как она закончила, я вышла на веранду, легла в гамак и стала раскачиваться. Это было в нашем поместье. Мы остались с Эстер одни, потому что папа уехал на неделю. Я почему-то запомнила тот день.
Гамак поскрипывал, поднялся ветер, и ставни в доме начали хлопать, как выстрелы. Дом был укрыт между двух холмов, и иногда мне казалось, что здесь и есть конец света. Уже давно не было дождей, и трава под солнцем выгорела и пожухла.
Меня начало тошнить. Я перестала качаться и тихо лежала в гамаке, глядя на море. На синей воде белели пенные полосы, как будто только что прошел корабль.
В половине первого мы сели завтракать, и Эстер заговорила о Кембридже. Она постоянно о нем говорила.
Она сказала, что уверена, в Англии мне бы понравилось, и что мне обязательно надо туда поехать. Потом она без всякого перехода заговорила о своем дяде, который был докой в математике, один из лучших в своем выпуске в Кембридже, все звали его «неряхой Уоттсом».
Он действительно был довольно неряшлив, — сказала она, — но это просто от рассеянности. А его жена, тетя Фанни, была красавица — настоящая красавица. Однажды в театре, когда она вошла в ложу, все встали. Не сговариваясь.
— Господи помилуй! Удивительно, — сказала я, — надо же!
— Ты бы лучше сказала «прости господи».
— Да, их звали красавица и чудовище, — продолжала она, — красавица и чудовище. О ней ходило много историй. Один молодой человек ответил ей, когда она сказала, что хватит, наконец, на нее смотреть:
«Даже кошке можно смотреть на короля, почему же мне нельзя смотреть на королеву?»
Ей это так понравилась, что она всем стала рассказывать эту историю, а молодой человек сделался ее любимцем, очень большим любимцем. Как же его звали? Нет, не могу вспомнить. В общем, он был остряк, а она любила остроумных людей; она им все прощала. В те годы все из кожи вон лезли, только бы прослыть остроумными. Я понимаю, что смешно оплакивать прежние времена и все такое, но тогда люди были остроумнее, чем сейчас.
— Да, — сказала я, — как судья Брайан недавно на танцах, когда какой-то дурак загородил дверь в столовую и заявил: «Никто не пройдет сюда, пока не сочинит стишок». А судья Брайан тут же ему ответил:
Чтоб я в столовую вошел, Посторонись, тупой осел.Он сочинил это так быстро, что все рассмеялись.
Эстер сказала:
— Это совсем другое, но, конечно, тебе этого не понять.
Мы ели рыбные котлеты и сладкий картофель, а потом сладкие гуайявы и вместо хлеба плоды хлебного дерева. Эстер они нравились больше.