Путешествия по следам родни
Шрифт:
Путь был избран верный, но нет слов, до чего же мне хотелось поселиться в лесу насовсем! Удались от зла, и сотворишь благо. А зло просто свирепствовало в первые после общественного переворота годы. Особенно жаль было видеть скромных, милых, добрых и простых людей, вытесненных этим злом на обочину жизни и даже умерших в бесславии, забвении и нищете. Что они могли противопоставить наглым грудям фотомоделей и глумливому подтруниванию насчет импотенции молоденьких журналистов «Московского комсомольца»? Да ничего: слабость и отчаянный молящий взгляд.
Мои джунгли были человечнее за почти полным отсутствием народа.
Запомнилась одна из тех пеших прогулок, которые следовало бы классифицировать как г о н ь б у или з а б л у ж д е н и е. Попытаюсь определить точнее.
Я вышел в Завидове, повернул налево через пути, прошел весь поселок до окраин в живописных сараях и дощатых развалюхах и по тропе мимо дач углубился в лес. Метров двести, до дач, след в след за мной ехал какой-то именитый и толстый, как яблочное желе, господин на новеньком «ауди» (ему, должно быть, доставляло удовольствие наезжать на пятки этому неуступчивому мужику в резиновых сапогах, потрепанных джинсах и с рюкзаком), но когда я ступил на совсем узкую тенистую тропу, он свернул в дачную улицу и больше не докучал. Хорошая кремнистая тропа была создана для наслаждения пешего хода. Грибов было совсем мало и молоденькие, двух-трех дней, и через несколько километров я вышел в очаровательную местность с полями и сенокосами, где было еще полно цветущих трав. На солнечной окраине поля стояла темная изба с узкими бойницами вместо окон и рядом с полутораметровой травой два крытых пустых сеновала. «Вот тебе и готовое жилье», - подсказал мне голос с неба. Однако оно внушало определенную тревогу, странное жилье без окон, без крыльца, с глухой дверью, забитой гвоздями, глядевшее фасадом на вспаханное глубоким плугом комковатое
РЕКА ЛАМА – РЕКА ШОША
Но самое сложное в воспроизведении прочувствованного – это все-таки соблюсти точность: ведь вот не садился же я на сухой бугорок в березняке за болотом, а, пошатавшись, просто повернул назад. Остальные чувства и детали при перепроверке точны, а этого не было. Понятно, что не избежишь наложения того психосоматического состояния, в котором пишешь, на то, что в действительности случилось тогда, но иногда важнее (то есть, всегда важнее) вновь пережить уже бывшее состояние в точности, без коррекции из сего дня. Человек, конечно, не компьютер, настроенный на воспроизведение, и гоголевский Хлестаков много бы потерял без его тридцати тысяч одних курьеров, но в путевых очерках преувеличения вроде бы ни к чему. Скрупулезной точностью и честностью, с которыми извлекаешь прошлый день из банка данных, всё не исчерпывается, в авторе мы любим его судьбу, образ мыслей и действий, а еще точнее – астральные характеристики, но даже в наши дни повального замусоривания мозгов мистикой и первобытным дикарством моя-то задача – иная: воспеть прекрасность жизни, как выразился другой автор. И эта прекрасность жизни – совсем иного свойства, чем та, которую, быть может, чувствует кое-кто в обществе, в толпе, в Шанхае-Мехико-Москве, над которыми, вероятно, просто-таки клубится смог общительности; вот пускай в этом смоге и рождается какой-нибудь Кафка для исследования извращений цивилизации и состояний деструкции. Я к восприятию такой прекрасности не всегда способен, а в означенный период времени – бежал от нее (из города). Требовалось не то, чтобы прийти в состояние душевного комфорта (оно наступило позже), а как бы вернуться в изначальное, привычное состояние. Причем, выезжая далеко за город, я не особенно задумывался над причинами своих вылазок: прежде я любил (от привычки это делать) колоть дрова, носить воду в ведрах на коромысле и при случае прогуливаться в лесу и, естественно, тосковал по привычному. Новое (техника, формы общения) напирало чересчур агрессивно (то есть до того, что я бы лучше подрался путем рукоприкладства, чем в таких иносказательно-ритуальных трансформациях это новое зреть); на поверку оно оказывалось лишь подмалевкой хорошо забытого старого (автомашина = лошадь, компьютер = няня, Сталин = спикер Хазбулатов), но вело себя это новое так, точно завалит всех манной небесной и сделает жизнь неузнаваемо прекрасной; и при этом порыкивало, пытаясь напугать непонятностью, ложью, мишурой. В такой ситуации обратиться к простому и вечному сам Бог велел.
И были, конечно, отношения с родней и друзьями, до того гадкие, что пожалеешь, что не сирота, не воспитанник детского дома. Определение сроков зависело от них, но не в такой мере, чтобы они смели определять мою пользу и достоинство (см. также начало повествования про шлюх-интеллектуалок). На мою пользу и достоинство в те лета, в частности, в сентябре 1996 года, мне было в известном смысле наплевать, потому что мои мысли были об ином. По видео или в кинотеатре они могли сношаться на экране по три часа: все равно это были старье и лапша, но старье и лапша агрессивные, от которых ты становился старше и терял потенцию (на что и рассчитано). А между тем, при всей загаженности окрестностей города идеограммами, существовали места, где все было нормально: как в детстве, как всегда. Избы из дерева, никакого стеклопластика, бетона. Кое-где свободно прошмыгивали меж штакетин симпатичные кошки, в огороде росла бузина. Виднелся горизонт (для стенообразно и барьерно мыслящих это понятие сложно, а может, и недоступно). Дул ветер. Текла вода. По земле можно было ступать босиком. Чтобы туда попасть, надо было только попариться в электропоезде.
Замыслы, рожденные в квартирах, определяются, вероятно. Некой нереальностью. Потому что цель-то была обогнуть пешком водохранилище Московского моря (Иваньковского), и цель эта казалась вполне реализуемой, и даже в течение светового дня. В действительности же каждое путешествие в этот район оказывалось паллиативом замысла. Впрочем, при больших, чем у меня, средствах и известной настойчивости я бы этот план осуществил, пешком и без дорог. Но, встав на дорогу, я, честно говоря, забывал о кабинетной стратегии: уж больно она оказывалась глупой. Как заявление какого-нибудь госсекретаря, уже забывшего за бумагами и речами жизненную конкретику. Когда уже с платформы ты волен отправиться куда угодно, а не домой или по делам, как остальные пассажиры, - в этом, поверьте, есть что-то божественное.
В тот раз я все же решил придать хоть относительный прагматизм своим поездкам, попытавшись порыбачить
в одном из водоемов. Поэтому побросал в рюкзак пару лесок, намотанных на деревянную планку, огниво, карту, носки, свитер, походную посуду, так что он не обвис против обыкновения, а округлился. И со всем этим решил еще и отъехать на автобусе куда подальше от «артерии» (назовут же, прости Господи, две параллельные железяки таким нежным именем!). В большой и благоустроенной деревне Козлово я выгрузился, спросил дорогу на реку Лама и, не получив вразумительного ответа, двинулся наобум по шоссе: меня часто принимали за дурака или шпиона, хотя трудно допустить, чтобы местные жители не знали рельеф в окрестности хотя бы сорока-пятидесяти верст.Возможно, в этом путешествии сконтаминировались два разных. Вероятно также, что я даже записывал по ходу дела названия деревень, а это, как показывает практика, верный способ забвения. Либо ты доверяешь «чистой» естественной памяти – и тогда потом всплывают хотя бы локальные картины. Либо ты, как человек цивилизованный, книжный. Записываешь свои впечатления тотчас («ни дня, дескать, без строчки») – и тогда действительные чувства в пути уже невоспроизводимы, или поддаются расшифровке с большим трудом. Либо ты натуральнее машины, и тогда с тобой все в порядке, либо машина, которая все чаще притворяется человеком, тебя сожрет: тебе покажется, что надо угнаться за, а просто жить и радоваться ты не сумеешь. Восстановление естественного фона взамен искусственного происходило порциями, так что, возможно, какие-то куски при перестройке завалились в подсознание. Хитрость и преимущества крестьянина и простого человека вообще заключаются еще и в том, что он всегда доверяет своей голове и не выставляет себя на посмешище-позорище через увлечение искусством, политикой и прочими надстроечными играми. Уж он-то чувствует, что лошадь умнее машины – любой машины, даже напичканной электроникой, и спокойно себе живет – хозяином над природой, машинами и своими домашними.
Моя память воспроизводит только участок пути на мосту через реку – видимо, Ламу, -возле деревни Курьяново (в записной книжке «Ульяново», со слов туземца, хотя готов поклясться, что со слухом у меня было все в порядке). Это, кстати, особая тема: нелюбовь местных уроженцев к пришлым - приезжим; а уж как москвичи ненавидят всех, кто не в Москве родился, - этого вы себе представить не можете, - как они их хотели бы извести-заморочить. Но думаю, что такое же явление наблюдается и в Париже по отношению к урожденным лангедокцам или русским, поэтому пока что имеет смысл просто констатировать проблему: местный житель назвал длинную деревню у моста Ульяново, а на карте она обозначена как Курьяново. Впритык к шоссе красовалась приземистая, мощная, как форпост, дача, видимо правительственная – с будками за воротами и забетонированными насаждениями в виде восьмиугольных клумб, а на мосту, перегороженном шлагбаумом, дежурила автомашина ГАИ во всеоружии – с мигалками и двумя упитанными городовыми. Они стояли на мосту, как фишки лото на своем квадрате, непреклонно и прочно, а прилегающая местность была так ухожена и гладко заасфальтирована, что не приходилось сомневаться, что за этим мощным красивым забором проживает важная шишка. (Позже я узнал, что где-то в тех местах и впрямь существует правительственная резиденция, хотя вряд ли виденная мною была именно она). Я приближался к шлагбауму с трепетом нарушителя государственной границы, потому что вокруг давно не было ни души и не проезжало ни грузовика, и не сомневался, что меня остановят, однако мне дали обогнуть шлагбаум и перейти на ту сторону. Местность была на диво унылая, а вскоре и асфальт кончился – пошел противный гравий пополам с песком на приподнятом и готовом к покрытию шоссе, и сапоги до колен запылились. Налево виднелись побережья реки и деревня, направо – извилистые поля с перелесками в золоте осени. День был дымчатый.
Раз уж уточнить, дважды или однажды я побывал в тех местах, нельзя, то предположим, что надвинулась ночь, которая застала меня в местности нескольких близких деревень и дачных поселков по извилистым берегам Ламы. В одной из них, перекусывая на скамье возле заброшенного магазина (вывеска имелась, а все помещения проветривались на проход, загаженные, в битом кирпиче и битом стекле) в виду коммерческого киоска напротив и наискосок (продавщица сидела на ступеньках и читала книжку), я задумался о ночлеге и дальнейшем пути. Впереди по курсу светились уже вечерними огнями еще две деревни. Хотя в моей я углядел несколько заброшенных сараев, ночевать в них не тянуло, а отдых мыслился с костерком на берегу реки. Поэтому, перекусив, я накинул рюкзак на плечи и поплелся к первой. Сильно свечерело, и все отуманилось сизым сумраком. Меня мучили избыточные ассоциации, поэтому мужик на лошади, перегонявший через шоссе несколько коров, показался отчего-то похожим на тестя (тесть, как и мой отец, был человек деревенский), однако я храбро с ним заговорил, убедив себя, что представление это, конечно же, навязано и не соответствует. Правда, из давних разговоров удалось припомнить, что тесть (или его матушка – бабка) корнями происходят откуда-то отсюда, из района Конаково - Завидово, но из этого вовсе не следовало, что я приехал в некоем смысле к ним на свидание. А может быть, именно что следовало, но в таком случае в сознательности меня уж точно не обвинить, потому что целью-то было как раз обратное – отделаться от излишней мыслительной сосредоточенности на семье, которую я давным-давно физически оставил. Мужик, показывая рукой в вечернюю дымку, сказал, что там вон случалось пару раз останавливаться московским рыбакам, если меня прельщает клев на утренней зорьке. Клев меня не прельщал, потому что, повторюсь, я не любил волжских притоков, но бесприютным, одиноким, позабытым я себя, точно, чувствовал. Коровы и лошади были первыми отрадными впечатлениями за многие дни. Следуя указаниям обстоятельного пастуха, я пошел по тропе и оказался на берегу реки, возле кучи стружек и строительного мусора. Вплотную к берегу примыкали бани и глухая изгородь, и я двинулся было туда, надеясь пройти берегом, но какой-то мужик (мучили ассоциации, и он мне показался похожим на отца той женщины, с которой у меня была когда-то горячая, но бестолковая связь), готовивший, видно, из всего этого мусора компост для огорода, сердито буркнул, что тут не пройти.
– Чего же не пройти – тропа-то есть, - усомнился я.
– Говорят тебе, не пройти, - повторил он еще сердитей, выливая на свою помойку ведро картофельных очисток: ему явно не хотелось, чтобы я со своим костром располагался здесь, на удобном берегу, и рыбачил с деревянного помоста. Река была чужда, полноводна, ровна в течении и цветом точь-в-точь, как баббит, кусок которого я взял для грузила: интенсивно серая. Поведение сердитого домохозяина забавляло, но мне в любом случае следовало сперва позаботиться об удилище, а дальше по курсу виднелся отдаленный лесок, и в нем искомое можно было найти. Нетерпения не было, но некоторое любопытство рыболова при виде незнакомой реки немного будоражило, поэтому в лесок я не пошел, а попытался подыскать что-нибудь подходящее в ракитах на берегу. И вот тут, в этих невзрачных голых и унылых, как кованые узорные решетки какого-нибудь городского особняка, в этих грязных ракитах и желтой траве, в этой глинистой нездоровой каке по-над самой водой я опять ощутил, что вхожу в сферу дежа-вю. Точнее: дежа-сантю. Я-то сам живьем здесь точно никогда не был, да и женина родня вплоть до прабабки – тоже вряд ли (я в этом как-то сразу уверился), но кто-то, с кем я либо не очень давно общался, либо прообраз одного из родственников-мужчин здесь точно так же слонялся; возникло сложное чувство, что, возможно, это был и я, но не в своем нынешнем теле. То есть, это, разумеется, чушь, но эту белесую траву, белую глину и ракиты, грязные еще с весеннего половодья, определенно видел. Мною овладели тревога, беспокойство и подспудное раздражение, как у человека, который ступил не на ту дорогу, знает, что направление ошибочно, но из упрямства все же из тупиковой ветви лабиринта в открытую не возвращается, чтобы продолжить поиски более продуктивно. Во всяком случае, в тот вечер мне было ясно, что по этому миленькому узкому извилистому шоссе сквозь лес и далее я не пойду, хотя подрейфовать в ту сторону имело смысл. Эта полноводная река мне до того не нравилась, что я даже сплюнул на берегу, выбрел на шоссе и, не спеша, по нему поплелся к последней деревне. Я был весь в сомнениях: рвануть ли к привлекательной опушке леса и расположиться на ночь табором или вырубить там только удилище, а заночевать все же на берегу? А главное, не хотелось делать это по-цыгански, а напроситься к кому-то на ночлег не поворачивался язык. Я опять оставался наедине со всею своею ненужностью – с килограммами ненужных рукописей, несколькими ненужными семьями и друзьями. Один как есть. Правда, это определялось скорее как самость, самодостаточность, и от него было не грустно, но все-таки то, что я поставлен перед необходимостью ночевать на этих невеселых берегах, даже приключением не назовешь: так, глупость. Глупость, романтизм. Этот хрен в красивой даче с мониторами, фотоэлементами и металлоопределителями по всему периметру, небось, в таких легкомысленных авантюрах не участвовал: он до того навострился вешать лапшу и чувствовать себя руководителем, что и остальные признали в нем значение, им для себя присвоенное; он теперь живет на берегу Ламы в оградке и мыслит себя королем.
Но и я бы не назвал себя несчастным. «Необеспеченный» - вот более точное слово. Бродить в сапогах по жнивью и осенней мокряди – большое удовольствие. И ночевка на берегу – это было как идти на встречу с человеком, которого не расположен видеть; и я эту вынужденную глупость оттягивал, - свернул не на проселок к деревне, а от него, в поле. Здесь, в кустарнике, по-осеннему пахло жухлой травой, а потом потянулись узкие заросшие протоки с темной водой, где повсюду втихую плавали вертлявые дикие утки, подпускавшие на десять шагов. Пейзаж был немного ирреальный: вровень с берегами наполненные водой протоки (или старые дренажные канавы), густой ивняк и разубранные золотом березки, под которыми там и сям торчат грибы, клиньями вторгающееся комковатое поле, по которому бродят какие-то черные птицы – то ли скворцы, то ли галки, то ли грачи; и все это в густом вечернем запахе прели, мокрых листьев, стерни. Тревожное чувство генетического самоповтора и «дежа-сантю» исчезло, потому что этот вид был незнаемый, новый, небезразличный. Воды в этих местах, похоже, было хоть залейся. Утки колотили крыльями по воде и улепетывали, но не взлетали.