Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путеводитель по поэме Н.В. Гоголя «Мертвые души»
Шрифт:

Еще не догадываясь, что его ожидает разоблачение, Чичиков, решивший «посидеть денька три в комнате» по причине легкой простуды и флюса, все же подсознательно испытывает некоторую тревогу, что проявляется в его занятиях, призванных вернуть спокойствие: «он сделал несколько новых и подробных списков всем накупленным крестьянам… пересмотрел в ларце разные находившиеся там предметы и записочки, кое-что перечел и в другой раз, и все это прискучило ему сильно» (VI, 211). Непонятное внутреннее томление, которое испытывает герой, которое не снимает даже сокровенный «ларец», может являться предвестником того, что его ожидает, по воле автора, совсем иной путь. Но все это в будущем, а пока, завершив одно дело, которое, как выяснится, не принесло желаемого результата, Чичиков вновь отправляется в дорогу. Шкатулка выполнила свою роль, и потребуется ли вновь Чичикову какой-либо расписной ларец, будет зависеть от характера его трудов.

«Образ действительности — через вещи, — пишет известный филолог, — у Гоголя прежде всего конкретно чувствен и нагляден, но при этом возникает как бы „без усилий“, под давлением острых и ярких „видений“ действительности. Слова — не натужны, а напряжены, по мере вещей. Как будто вещи сами выдают слово — отслоившуюся от них оболочку, хранящую форму, запах, вкус. Неудивительно, что такие слова-самородки замечательно точны, что они занимают

свои места: задача писателя не столько строить поэтический образ, сколько воспроизводить его заведомую целостность, „построенность“ средствами слова. Но Гоголю всегда мало вещи, вещей, образ не ограничен своей чувственностью, яркостью, остротой, — за вещью встает действительность как единая сплошная стихия, как тело, в котором обретается, не сливаясь с ним, и дух. Такая действительность совмещает в себе низкое и высокое, земное и небесное, вещественное и духовное, она несет в себе всякую конкретность и характерность составляющих ее отдельных людей, лиц» [42] .

42

Михайлов А. В. Гоголь в своей литературной эпохе // Гоголь: История и современность. С. 98–99.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Трактир — очередная остановка Чичикова, незапланированная (в отличие от поездок к помещикам), но вполне объяснимая: нужно было «дать отдохнуть лошадям… и самому несколько закусить и подкрепиться» (VI, 61). Мы уже видели, что гоголевские герои любят аппетитно и с толком поесть. В четвертой главе автор прибегает к очередному обобщению, классифицируя типажи едоков; он рассуждает о господах «большой» и «средней руки». Завидным аппетитом наделены последние. Первые же, «глотающие устерс, морских пауков и прочих чуд», принимающиеся за обед только после того, как отправят в рот «пилюлю», уже никогда не почувствуют тот праздник жизни, который доступен «господам средней руки», которые умеют отдать должное и ветчине, и поросенку, и осетру. Об особом царстве еды у Гоголя еще пойдет речь, здесь же лишь отметим, что как одних, так и других «господ» коснулась авторская ирония, однако она не только не уменьшила, а, пожалуй, напротив, усилила читательский интерес к загадочной плоти жизни, где «устерсы» и «осетры» оказываются антиподами, где «морские пауки» настораживают, а «стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит… меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плёсом» (там же).

Неторопливое гоголевское повествование вовлекает в свою орбиту второстепенных лиц, демонстрируя возможность и готовность посвятить им отдельные сюжеты. Расспросы, с которыми обращается Чичиков к хозяйке трактира («с ними ли живут сыновья, и что старший сын — холостой или женатый человек, и какую взял жену, с большим ли приданым…» (VI, 62–63) и т. д.) — можно истолковать двояко: как способ расположить к себе «старуху» и лишь затем узнать, какие в окрестностях живут помещики; и как свидетельство чичиковского интереса к жизни, лишенного прагматизма, ведь наверняка и без этих первоначальных вопросов хозяйка назвала бы всех. Но пересказанная автором беседа позволяет и второстепенному персонажу проявить себя, а заодно охарактеризовать помещиков, один из которых (Манилов) читателю уже знаком, а встреча с другим (Собакевичем) еще только предстоит. Собакевич был упомянут в первой главе, о нем Чичиков спрашивал Коробочку, т. е. встреча их уже должна была произойти, но русская жизнь с ее непостижимой стихийностью (и с органической составляющей ее — плохими дорогами) прервала запланированное движение героя, он сбился с пути. Степенный разговор Чичикова с хозяйкой можно истолковать и как попытку героя вернуться к своему «предприятию», все взять в свои руки, но, оказывается, Павла Ивановича ожидала еще одна незапланированная встреча.

Ноздрев привносит в текст особую энергетику жизни, которая прежде всего характеризует его самого, но вместе с тем как бы материализует мощные потоки народного быта и культуры. Противоположность нового героя Чичикову отмечена с самого начала. В отличие от въехавшего в город на рессорной бричке Чичикова, Ноздрев подъезжает к трактиру на «легонькой бричке», запряженной, однако, «тройкой добрых коней». Легко и бездумно распоряжающийся своей жизнью Ноздрев приобщен автором к тому стремительному движению русской жизни, которое в конце первого тома найдет выражение в знаменитой «птице-тройке».

А. Х. Гольденберг обратил внимание на то, что образ Ноздрева строится с явной ориентацией на традиции народной песни в нескольких ее разновидностях. Внешность Ноздрева напоминает облик героев необрядовой лирики. Красота в народном понимании неотделима от здоровья, силы. Ноздрев — «среднего роста, очень недурно сложенный молодец с полными румяными щеками, с белыми, как снег, зубами и черными, как смоль, бакенбардами. Свеж он был, как кровь с молоком; здоровье, казалось, так и прыскало с лица его» (VI, 64). К фольклорно-мифологической основе восходит и такая черта его облика, как «густые волосы», всегда являющиеся (и в мифологической, и библейской традиции) знаком силы. Во время потасовок, — комментирует автор, не уподобляя своего персонажа архаическим героям, но сближая их, — нередко доставалась «его густым и очень хорошим бакенбардам, так что возвращался домой он иногда с одной только бакенбардой, и то довольно жидкой. Но здоровые и полные щеки его так хорошо были сотворены и вмещали в себе столько растительной силы, что бакенбарды скоро вырастали вновь, еще даже лучше прежних» (VI, 70). Библейский Самсон, утратив волосы, лишился силы и жизни. Первобытный человек полагал, что лучший способ избежать опасности — вообще не стричь волосы, поскольку считалось, что между человеком и каждой частью его тела существует симпатическая связь, она продолжает сохраняться даже после прекращения физического контакта, следовательно, можно нанести вред, если повредить обрезанные волосы или ногти [43] . Гоголевский же герой совершенно неуязвим.

43

См.: Фрезер Д.-Дж. Золотая ветвь. Исследование магии и религии. М., 1980. С. 263–269.

Гоголь находит типаж, действительно воплотивший в себе национально узнаваемые черты. В Ноздреве есть русская открытость и непосредственность, в его лице «видно что-то открытое, прямое, удалое» (VI, 70). Другое дело, каков результат и какова форма проявления подобной удали. «Ноздрев был в некотором отношении исторический человек, — замечает автор. — Ни на одном собрании, где он был, не обходилось без истории» (VI, 71). Ноздревский азарт к жизни несовместим с покоем, размышлением; можно сказать, что он буквально порождает новые и неожиданные «истории», поддерживая и усиливая до чрезмерности,

даже до абсурда динамическое начало бытия. Е. А. Смирнова писала о «балаганно-масленичной символике поэмы», отмечая, что в четвертой главе «балаганно-ярмарочная стихия… бьет через край» [44] . Действительно, можно сказать, что Ноздрев олицетворяет собой особую ярмарочную праздничность, характерными чертами которой являются свобода, игра, шулерство, участие в площадных увеселениях, гиперболизированные выпивки, драки. В Ноздреве обнаруживается сходство с ярмарочными балаганными «дедами», зазывалами, раешниками [45] . Как ни пытался Чичиков воспротивиться натиску Ноздрева, тот все-таки зазывает его, пусть не на ярмарку, но к себе домой, где устраивает представление не хуже ярмарочного, предлагая торговые сделки, игру на шарманке, игру-состязание в карты или шашки и т. д.

44

Смирнова Е. А. Поэма Гоголя «Мертвые души». Л., 1987. С. 46.

45

См.: Минюхина Е. А. Фольклорная образность в поэме Н. В. Гоголя «Мертвые души»: Автореф. дис… канд. филол. наук. Вологда, 2006.

Приехав с ярмарки (где «продулся в пух!»), Ноздрев привносит ярмарочную стихию в жизнь, разрушая ее бытовую устойчивость (карнавалу, дух которого пронизывал ярмарочную атмосферу, в средневековой и более поздней культуре всегда отводились особое место и пространство). Отсутствие стабильности, порядка в образе жизни Ноздрева и в его доме сразу бросается Чичикову в глаза. «Посередине столовой стояли деревянные козлы, и два мужика, стоя на них, белили стены, затягивая какую-то бесконечную песню; пол весь был обрызган белилами» (VI, 72). Бытовой упорядоченности жизни противостоит сама натура Ноздрева, «неугомонная юркость» и «бойкость» его характера. Казалось бы, Чичиков не должен поддаваться на его провокации, но парадокс в том, что главный герой, не собиравшийся приезжать к Ноздреву, поддался на уговоры и даже согласился сыграть с ним в шашки.

Прагматизм Чичикова дал сбой. Можно сказать, что он понадеялся на русский «авось», хотя свое согласие поехать к Ноздреву он объяснил себе тем, что поскольку тот проигрался, то «горазд… как видно, на все, стало быть у него даром можно кое-что выиграть» (VI, 69). Бездумная удаль Ноздрева подхватила на какое-то время даже Чичикова. А может быть, это говорит о том, что и в разумном Павле Ивановиче есть что-то ноздревское?

В гипертрофированном, поэтому комичном и подчас нелепом виде Ноздрев проявляет ту безудержность, неуемность, то нежелание и неумение умещаться в некие установленные рамки, которые присущи национальному характеру. В отличие от Коробочки он не хлопочет о пользе и выгоде. Почем ходят мертвые души, его не интересует. А вот воспользоваться возможностью поторговаться с Чичиковым ради самого торга, азарта, спора он готов. И продать готов все — гнедого жеребца, каурую кобылу, серого коня, собак, шарманку; практически он ничем не дорожит. В Ноздреве совершенно отсутствует меркантильность. Когда он говорит, что заплатил за жеребца десять тысяч, он вовсе не хочет похвастаться своим богатством, а рад показать, что этих тысяч ему не жаль (если б они у него были…). Фраза; «Все, что ни видишь по ту сторону, все это мое, и даже по ту сторону, весь этот лес, который вон синеет, и все, что за лесом, все мое» (VI, 74) — вовсе не означает, что Ноздрев действительно хотел бы всем этим владеть, а пока пускает пыль в глаза гостю, чтобы придать себе побольше веса. Он не терпит каких бы то ни было границ, натура его такова, что хочется во что бы то ни стало переступить границу, кем-то обозначенную. Душа его жаждет свободы и вечного праздника жизни. Он ощущает в себе невиданные способности и верует, что может их осуществить. «Вот на этом поле, — сказал Ноздрев, показывая пальцем на поле, — русаков такая гибель, что земли не видно; я сам своими руками поймал одного за задние ноги» (там же). Обратим внимание — вначале он говорит о невиданном числе русаков, т. е. хвалится не своим богатством или способностями, а щедростью природы, леса. Свое умение поймать русака голыми руками он называет лишь как подтверждение того, что зайцев на поле «такая гибель». Но в результате вырисовывается колоритный, почти художественный образ его самого, близкий к сказочному, и образ этот столь завершен и сам в себе убедителен, что в диалогах Ноздрева — Мижуева читатель невольно держит сторону Ноздрева. «Ну, русака ты не поймаешь рукою!» — заметил зять. «„А вот же поймал, нарочно поймал!“ — отвечал Ноздрев» (там же). «Нарочно», назло зануде Мижуеву Ноздрев сочиняет на ходу лаконичные мини-сюжеты, которые запечатлеваются в читательском сознании. «Семнадцать бутылок шампанского», якобы выпитых Ноздревым, — то изящное художественное преувеличение, которое бессмысленно поверять критерием правдоподобия. Вместо реальной жизни, обыденной и скучной, Ноздрев создает иную: живую, динамичную, алогичную, перевернутую — только в ней он чувствует себя органично и весело. Этот «балаган» жизни корректирует благопристойность и прагматизм Чичикова, а в алогичных словах Ноздрева, вырвавшихся как будто без особого смысла, проступает загадочная воля случая: «Вот судьба свела… Он приехал Бог знает откуда, я тоже здесь живу…» (VI, 66).

Ноздрев проявляет завидную (хотя и бессознательную) проницательность. «Ну уж, верно, что-нибудь затеял» (VI, 78), — говорит он Чичикову, лишь услышав его просьбу. Когда Чичиков на ходу придумывает причины, зачем ему понадобились мертвые души, Ноздрев, не дослушав, азартно кричит: «Врешь, врешь!», «Врешь, брат», «Голову ставлю, что врешь» (VI, 78–79). А затем и вовсе заявляет: «Ведь ты большой мошенник, позволь мне это сказать тебе по дружбе! Если бы я был твоим начальником, я бы тебя повесил на первом дереве» (VI, 79). Не потому ли он так настойчиво звал Чичикова к себе в гости, что почувствовал в нем «родственную» душу? — но оказалось, что мошенник мошеннику рознь. Мошенничество Ноздрева игровое, оно порождено его фантазиями, потребностью придумывать совершенно необыкновенные вещи, и когда он настаивает на их правдоподобии, то словно пытается разрушить ту броню рассудочности, которою все защищены.

Гоголевская фраза, как правило, объемна по смыслу: взятая в целом, она уточняет те смысловые оттенки, которые содержатся в той или иной ее части, хотя и не отменяет их целиком. «И наврет совершенно без всякой нужды, — сказано о Ноздреве, — вдруг расскажет, что у него была лошадь какой-нибудь голубой или розовой шерсти, и тому подобную чепуху, так что слушающие наконец все отходят, произнесши: „Ну, брат, ты, кажется, уж начал пули лить“» (VI, 71). Оценка героя — бессовестного вруна — как будто очевидна, но словечко вдруг, да и похвальба о лошади голубой или розовой шерсти свидетельствуют, что фантазии рождаются в сознании Ноздрева мгновенно, импровизационно и обнаруживают в нем потенциал творческой натуры: от лошади «голубой шерсти» до «синей птицы» не так уж далеко.

Поделиться с друзьями: