Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Наш рогожский, Расторгов-то… горячий! — сказал лихач. — Обидно будет, как не одолеет… потому и столоверы едут».

От Зоологического сада доносило, как рухаются с гор санки и трубит полковая музыка. На горах весело развевались флаги. Виктор Алексеевич обещал Дариньке после бегов покатать ее, — будут кататься с бенгальскими огнями, и все будет иллюминовано. Она защурилась от восторга и сказала: «Я прямо закружилась». От бегового поля, за забором, донесло гул народа, звякнул тревожно-четко беговой колокол: шли бега.

У входа торопили квартальные: «Отъезжай, ж-живей!..», гикали кучера, напирали оглоблями, наскакивали жандармы. Кричали: «С каланчи знак подали — выехал!» Генерал-губернатор выехал. Побежали квартальные, подтягивая белые перчатки, орали городовым: «С Пресни не пропускать, ворочать кругом!» С рысаков высаживались военные, в бобрах-шинелях, блистая лаком и мишурой, помогали сойти нарядным дамам и вели их за елки входа. Посыльные в красных шапках совали в руки узкие, длинные афишки.

Виктор Алексеевич провел Дариньку за елки, и она увидела широкое снеговое поле — беговой круг. На мостках высокими, длинными рядами чернел и галдел народ. «Вот они и „риста-ли-ща“! — сказал Виктор Алексеевич, показывая в поле. — Вон, бегут!» И Даринька увидела что-то черневшееся кучкой, влево, в облачке снежной пыли. Кучка надвинулась, разбросалась, и машистые рысаки, с низкими саночками за ними, бешено пронеслись направо, под крик и гам. Дариньку закружило криком: «По-шел!.. во когда Огонек пошел-то!..» На мостках дико топотали, махали шапками: «Огоне-ок!.. эн как перекладывается!.. Огоне-о-ок!..»

Видно было, как на той стороне бегов светлая лошадка обгоняет одну, другую. На мостках бешено орали: «Чешет-то как, ма-шина!.. мимо стоячих прямо!., перекладается… накрывает… на-кры-ыл!.. Брраво, Огонек!.. бравва-а!» Старый купец, в лисьей шубе нараспашку, стучал кулаком в барьер, топал, озирался на Дариньку и кричал: «Делает-то чего, а?!.. Го-споди, чего делает!..» Дариньку захватило еще больше, и стало страшно, что Огонька «накроют». Рысаки надвигались уже слева, и впереди, выбрасывая машисто ноги, в снежно дымящем облачке, близился светлый Огонек. Гремели-орали бешено: «Шпарь!.. не удавай!!.. надда-айй!..» Огонек подкатывал уже шагом, вразвалочку, и звякнуло у беседки в колокол. Подкатывали развалочкой другие, конюха набрасывали на них попоны, вели куда-то. За ними тяжело шли с хлыстами завеянные снежком наездники, в куртках и валенках, в пестрых лентах через плечо. Виктор Алексеевич спросил Дариньку: «Интересно?» Она сказала рассеянно: «Да-да», — смотря, как ведут лошадок. Они сидели в ложе, у самого круга, у беседки. Рядом были другие ложи, в них сидели военные, дамы и даже дети, — не было ничего «греховного». Где-то играла музыка. В пустую ложу, рядом, вошли богатые господа в цилиндрах, немцы, — сказал Виктор Алексеевич, — и один из них, встретившись с Даринькой глазами, поклонился, почтительно приподняв цилиндр. Она в смущении отвернулась. Проезжали легкой рысцой красивые лошадки, перед бегом. Виктор Алексеевич сказал, посмотрев афишку, что сейчас второй бег, а «долгоруковский»- четвертый, Огарок идет вторым номером, фамилия наездника не указана, стоят две звездочки. «А вон и Дима!»- и Даринька увидела, что с бегового круга кто-то подходит ним, в верблюжьей куртке, в барашковой серой шапочке, в высоких войлочных сапогах, с хлыстом. Она сразу его узнала и смутилась от его радостного взгляда. Он был другой: пушистый, неслышный, мягкий, но так же ласкающий глазами. Он еще издали отдал честь, сказал: «Извините, я прямо так», — и легко впрыгнул в ложу, будто у себя дома, не обращая внимания, прилично ли это или неприлично. Поздоровался, чуть задержав Даринькину руку, — и она почувствовала это, — присел на свободный стул и сказал Виктору Алексеевичу, что дядя просит передать ему, что жалеет… — «ты вчера его не застал, просит зайти к нему в членскую, что-то нужно». Виктор Алексеевич вышел, и Вагаев, взяв Даринькину руку, сказал проникновенно, душевным голосом: «Вы — здесь… я теперь спокоен… благодарю, благодарю вас!» Она не знала, что отвечать ему, и робко отняла руку. Он видел ее смущение и любовался ею, не скрываясь. Стал занимать ее, называя сидевших неподалеку, которых она не знала. Черные его глаза сегодня особенно блестели, и пахло от него чем-то душисто-крепким — вином, должно быть. Он говорил ей, что она прямо очаровательна сегодня, — «простите, это невольно вырвалось!» — что шляпка удивительно к ней идет. Она не знала, что отвечать ему. «Вы особенная… вы не похожи ни на кого! — говорил он взволнованно. — Сегодня — четвертый раз, как я вас вижу, и всякий раз вы — другая… какая-то для меня загадка. Кто вы?!..» Дариньке было и страшно, и приятно слушать, она на него взглянула, молящим, пугливым взглядом. Он понял, что так говорить не надо. Нет, она необыкновенная! Он не в силах не высказать ей того, чем весь охвачен с самого того дня и часа, как увидел впервые, но подчиняется ее воле… и всегда счастлив подчиняться. Но она необыкновенная, она-святая! Это он чувствует, видит в ее глазах. И верит, что ее присутствие приносит ему счастье… «Нет, одно ваше присутствие- уже счастье, и не надо мне ничего другого… Не буду больше… — шепнул он, как бы испугавшись, — но помните… я только о вас и думаю и буду думать… вы увидите это, я буду проезжать мимо… — показал он на беговую дорожку перед ложей, — и вам… единственно вам, дам знак, что в эту минуту только о вас и думаю!» Она хотела сказать ему, что так говорить не надо, и боялась его обидеть. Он взял ее руки и, спрашивая глазами, — можно? — отвернул лайковую перчатку у запястья и коснулся горячими губами. Случилось быстро и неожиданно, как ожог. «Я очарован твоей женой… — сказал Вагаев входившему Виктору Алексеевичу, — она так снисходительно слушала мою болтовню… Боюсь, что надоел Дарье Ивановне. После бегов — в „Эрмитаж“, и — к „Яру“! Дарья Ивановна, позволите?.. — сказал он, почтительно склонясь и делая плаксивую гримасу, — иначе я самый несчастный человек!» Он что-то шепнул Виктору Алексеевичу и отправился тем же ходом, через барьер.

Даринька сидела как оглушенная. Надо ли сказать Виктору Алексеевичу? Но он и сам сказал: «Я очарован твоей женой…» Она натянула перчатку, все еще чувствуя поцелуй-ожог, решилась и сказала: «Он мне сказал, что я какая-то особенная… и что-то еще, не помню…» Но не сказала главного — это она считала главным, — как он сам отвернул перчатку и позволил себе… т а к поцеловать. Виктор Алексеевич сказал, что это обычная болтовня и не надо придавать значения и волноваться: возможно, она его заинтересовала… должно быть, слышал, что она оставили монастырь… это известно Ритлингеру, с которым он только что говорил, но это известно многим в кругу знакомых, через друга покойного отца, полицмейстера, — «и, конечно, через н е е», — Даринька поняла, что он говорит о бывшей своей жене. Она подумала: вот почему он сказал — «святая»! «Ничего удивительного, что ты нравишься… ты не можешь не нравиться! — восторженно сказал он, сжимая ее руку. — Смотри, как краснорожий немец уставился. Барон сказал, что сделает все, что в силах, для развода… он от тебя в восторге». Даринька не могла понять, что это за барон и почему он в восторге. Виктор Алексеевич объяснил: барон — дядя Вагаева и видел ее, когда они проходили в ложу.

— Было, конечно, глупо передавать ей пошлости, — рассказывал Виктор Алексеевич, — но я тогда этими пустяками упивался, и восторги других от Дариньки, всех пошляков и солдафонов, были приятны мне. Помню, этот сюсюкающий бароша встретил тогда меня словами: «Она — пре-ле-стна, твоя монашка! Она — жемчужина… с чудотворной иконы Страстной Богоматери… я ее сразу выделил». Я тогда купался в грехе, весь был во власти плоти, до угара. В ту пору все мои духовные потенции сникали, но этого я не чувствовал. Нужен был с в е т, и этот свет осветил потемки…

Дариньку ужаснуло, что неведомый ей барон сказал такое ужасное: «жемчужина…с…» — она не смела и повторить такое богохульство. В мыслях ее мешалось — «вы… святая… необыкновенная… жемчужина…» — белое поле казалось страшным, крики ее пугали.

Звякнуло в колокол, — шли бега, Выезжали гнедые, серые, вороные кони, грызли удила, швыряли пеной, закидывались, бесились, косили кровавыми глазами. Наездники били их хлыстами, сдерживали, натягивали вожжи, отваливаясь совсем за санки, кони били копытами, рыли снег. Военный, с красным флажком, орал: «Не выскакива-ать!.. держать Демона!.. назад… Демона сведу с круга-а!..» Демон, вороной конь, был настоящий демон: закинулся, рванул, вывернул саночки с ездоком и галопом понесся в поле, За ним поскакали поддужные, поймали и привели без саночек, с оторванными оглоблями. Дарннька теперь чувствовала, что здесь- «греховное» и «соблазн». Были, конечно, и «прелестницы», громко смеявшиеся с военными, смотревшие вызывающе на всех, с накрашенными щеками, с подведенными, «грешными» глазами, с обещающими улыбками, с пышными яркими «хвостами». Немец, пучивший на нее глаза, вдруг повернулся к ней и позволил себе заговорить: «Не желаете ли, сударыня, бинокль?» Она отвернулась от барьера. Ей казалось, что этот немец принимает ее, должно быть, за т а к у ю. И тот барон тоже, конечно, принимает за т а к у ю. И все же было приятно, что все на нее глядели, это она заметила. Проходившие офицеры разглядывали ее, и взгляды их что-то говорили. Из вырезной беседки, где колокол, глядели на нее солидные

господа в бобровых шапках, и один, седенький, все смотрел на нее в бинокль. Виктор Алексеевич шепнул: «Этот барон на тебя глядит, как астроном на звезду». Музыка заиграла встречу: прибыл генерал-губернатор Долгоруков. Военные встали. Жандармы вытянулись и взяли под козырек. Господа в беседке заходили, и Даринька увидала белую фуражку, шинель с бобрами, румяное круглое лицо о седыми усиками. Белая фуражка опустилась: военный сел. Виктор Алексеевич сказал, что генерал-губернатор Долгоруков — единственный здесь, в Москве, кто носит такую фуражку: он особенно важный генерал, генерал-адъютант Государя Императора, конногвардеец. Даринька этого не понимала. Виктор Алексеевич спросил: «Какая ты румяная, тебе жарко?..» Она сказала: «У. меня что- то сердце, очень волнуюсь, сама не знаю». Он предложил ей, не хочет ли воды, можно пройти в буфет, лимонаду выпить. Она не захотела. Да и поздно, колокол зазвонил к четвертому, «долгоруковскому» бегу. Лошадей звали на дорожку. Она спросила: «Это сейчас Огарок?» Виктор Алексеевич кивнул и показал афишку. Она прочла: 1. Соловей… 2. Огарок, барона Ритлингера, едет…** 3. Леденец… 4. Бирюк, зав. Елегина, едет…** 5. Пряник, едет владелец… Было еше две лошади, Даринька дальше не читала.

Лошадей проминали перед бегом на дальней стороне круга, было неясно видно. С мостков кричали, называли то Пряника, то Бирюка «Вон, золото на рукаве, синяя лента, розовый верх… Пряник Расторгова!.. а бурый, здоровенный, одна нога в чулке белая… Бирюк самый… чешет-то, силы не берегет!..» Кричали — Даринька ясно слышала — про Огарка: «На проминке закинулся, горячится… понес!» Она спросила, что это такое — «понес»? И узнала рослого вороного и — е г о в палевой куртке, на саночках: через плечо резко белела лента, на рукаве зеленая повязка — «цвета Ритлингера», непонятно сказал Виктор Алексеевич. Огарок что- то «ломался», никак не шел, — говорили военные у барьера. Немцы все повторяли: «Бирук»… «Бирук»… и еще что-то непонятное… Зазвонил колокол — по местам! На дальней стороне круга лошади рысцой потянулись влево, на заворот. Скакали верховые — поддужные, в высоких шапках, в охотничьих поддевках, и поясах с набором… — для горячащихся рысаков: выправить на ходу со «сбоя». Кричали на помостках: «Пряник без поддужного, сам идет!» Еще кричали: «Огарок от поддужного отказался, на железке объявлено!» Спорили: поддужные только горячат, сами ня «сбой» наводят, рысак принимается скакать.

Военный с флажком стал помахивать: поживей! Подходили вразвалочку, почокивали по мерзлому снегу, фыркали. Сидевшие сзади говорили: «Держу пари, плац-адъютантом кончится!» «Возможно», с сомнением отвечал другой. «В Петербурге бы не отважились, а здесь по-домашнему, Москва». Даринька спросила, о чем это говорят — «отважились», на Виктор Алексеевич и сам не знал. «Ужасно волнуюсь, даже стыдно…» — шепнула она ему. Он взял ее руку и сказал: «Какая же ты азартная, вся дрожишь». Даринька чувствовала какой-то больной восторг, жуткое восхищение. Старалась забыть, не думать, но ласкающий шепот томил соблазном: «Вам… единственной вам дам знак… только о вас и думаю…»

Размашисто подходил к беседке темно-гнедой — говорили, «поджаристый», — гордый Пряник. Рвавшего с места Бирюка держали. Огарок опять ломался: Кричали; «Дайте ему поддужного!» Пускавший с флажком орал: «По номера-ам… станови-ись!..»

Даринька перекрестилась под ротондой.

XIII

ЗНАК

Бег все не начинался, не ладилось. На помостках стучали в дощатую обшивку, кричали пускавшему лошадей военному усачу с флажком: «На совесть пускай!.. выравнивай!..» — но пускавшему все не удавалось выровнять лошадей. Их горячили крики, дерганья ездоков, которые тоже горячились, и вся эта горячка сбивала с толку пускавшего. Он зычно орал: «Наза-ад!..» Рысаки, рванувшиеся вразбродь, опять заворачивали к месту, и все начиналось снова. Даже самый спокойный из бегунов — Соловей старика-лошадника Морозова, из Таганки, серый, «в яблоках», шея дугой, хвост трубой, как пишут на картинках, — и тот задурил, срывался. Говорили, что князь Долгоруков недоволен — «все вскидывает плечами», что ему стыдно за свою публику, — не умеют себя держать. Лошадей повернули на проездку, поуспокоиться. Вышел на снег внушительный квартальный, потряс перчаткой и зычным голосом объявил, что, если не успокоятся, бег отменяет. Стало тихо. Музыка заиграла вальс.

Даринька волновалась, даже стучала зубками. Виктор Алексеевич спросил ее, не озябла ли, но она шепнула, что «очень интересно». Сказали, что генерал-губернатор подал какой-то знак. Слово «знак» отозвалось в сердце Дариньки мучительно-сладостной тревогой: «Вам, единственной вам дам з н а к, что только о вас и думаю!» Музыка смолкла, не доиграв. Звякнул тревожно колокол: по местам!

Первым подошел Соловей, играя шеей, неся на отлете хвост, за ним, словно по воздуху, скользили низкие саночки-нгрушка, с долгими, выгнутыми фитой оглоблями, и сидел на вожжах маленький старичок Морозов, румяненький, в серебряной бородке, с белой лентой на рукаве, Кто-то крикнул: «Вывернет ему руки Соловей!» Вылетел вороной, Огарок, и сразу осел на задние копыта, заскрежетав шипами, — брызнуло мерзлым снегом. Вагаев лихо сдержал его, весь запрокинувшись за санки, и Даринька увидела, как задрожали его губы от звучного на морозе — «Тпрррр!..» Враз подошли, осаживая и порываясь, — чалый Леденец, бурый, нога «в чулочке». Бирюк, гнедой с подпалинами Пряник, еще какие-то. Прошли на рысях поддужные, в заломленных лихо шапках, вертя нагайками, — занимали назначенные места, чтобы не помешать на пуске. Пряник плясал, вырывался на целую запряжку, — «Наза-ад!..» Широкий, как куль, Расторгов, в золотой ленте на рукаве, покрякивал в русую бородку: «Пря-пря-пря…» — приласкивал жеребца милым ему словечком. Военный с флажком присел, словно готовясь прыгнуть, прикинул глазом и дернул флажком — пустил. Звякнул в беседке колокол.

Притихшие помосты загудели. Кричали с разных сторон невнятно, не разобрать. Вправо, на завороте, лошади сбились в кучу, за снежным облаком не видать. Смотревший в бинокль немец, за Даринькой, повторял одно и одно- «Бирук». Даринька поняла, что Бирюк, должно быть, обгоняет, потому что совсюду стали кричать: «Бирюк! Бирюк!» Виктор Алексеевич тоже сказал «Бирюк», и на тревожный вопрос ее: «Какой… я ничего не вижу?» — ответил, что «вон, первый на завороте вымахнул, малиновая лента через плечо». Рядом с Бирюком — теперь Даринька видела, — скакал поддужный, как вестовой-пожарный, вертел нагайкой. За Бирюком вплотную тянулся Пряник, с наездником в синей ленте, за ним, с просветом, чернел… — Огарок? Зная, что третьим бежит Огарок — белая лента на палевой куртке особенно резко выделялась, — все же она спросила: «А н а ш… третий, да?..» Виктор Алексеевич засмеялся: «Наш?.. пока третий, но… кажется, начинает набирать… да, наседает на Пряника». Помосты загремели: «Сорвался Бирюк!.. сбоит!..» Поддужный сразу его «поставил» и отскочил. Пряник наваривал, доставал головой до крупа. Кричали: «Сдваивает, да рано… горяч Расторгов! Выдохнутся, увидите — всех Леденец накроет! четыре еще круга, вот дурака ломают!»

Купец в лисьей шубе, недавно кричавший про Огонька и ласково улыбавшийся Дариньке — он стоял на снегу, под ложей, — сказал, обращаясь к ней, будто давно знакомый: «А вот помяните мое слово, хитрей Акимыча нету тут… вот уж умеет ездить!..» Даринька не знала, кто это такой — Акимыч. А купец стучал кулаком в ладонь, будто что приколачивал, и все повторял кому-то: «А вот увидите, о н себе ковыляет, будто его и нет… а вот попомните мое слово, чего его Соловей стоит!» Серый со старичком отвалился от всей компании- «прогуливался», как говорили. Даринька пожалела серого, сказала Виктору Алексеевичу: «Бедный старичок сзади всех… а н а ш… это он третий?» Она хорошо следила: Пряник захватил Бирюка вплотную, а Огарок, палевая куртка, вклинивался меж ними головой. На прямую выкатились тройкой: Огарок выдавил-таки Пряника, стараясь выиграть поворот. На помостках гремели бешено: «Зарежешь Пряника, не гони!.. Миша, не горячись… господа обманут!..» «И вот еще как обманут! — кричал купец в лисьей шубе. — Не хватит у Пряника на трехверстку, вот помяните мое слово… вон чего Леденец выделывает!» А Леденец шел с поддужным и наседал на «тройку». Даринька схватила за руку Виктора Алексеевича, когда «тройка» летела перед ними с вырвавшимся на голову Огарком, «Смотри… первый… Огарок первый!..» Ей отвечали: «Огарок noшел… выходит… нос режет Бирюку!..»

Поделиться с друзьями: