Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Она увидала справа от себя темное. Эго был Вагаев. И услыхала голос, осипший и задохнувшийся: «Черт, скручу-у!..» Темное вдруг взметнулось, рвануло поднявшуюся правую оглоблю, кривую, длинную, похожую на фиту, — Даринька ее помнила, — и качнуло храпевшего рысака. Санки выправились, Вагаев рванул за вожжи и осадил: «Иди, дьявол!..» Даринька услыхала шлепанье: Вагаев оглаживал Огарка. «Запарился, бедняга… пусть отдохнет немного».

Вагаев присел на санки. «Вы еше живы, бедная девочка!.. — услыхала Даринька молящий шепот. — Боже мой, что я сделал с вами!..» «Будет все хорошо… сказала она спокойно и взяла его коченевшую от мороза руку, — Я согрею, наденьте рукавицы, дайте другую руку». Вагаев после ей высказал, что от этих слов у него закипели слезы. Он дал ей руки, она их грела своим дыханием и надела на них теплые рукавицы. «Я з н а ю, сказала она, — у меня на душе покойно, и будет хорошо». «Да, будет хорошо», — повторил он ее слова, подчеркнул голосом.

И тут случилось… Даринька называла

это «чудом».

Вагаев подошел к Огарку, чтобы поднять его, и вдруг услыхал восторженный, словно победный крик Дариньки: «Свет!.. свет!..»

Дариньке показалось, будто блеснуло искрой, все в ней как будто осветилось… и она вскрикнула слышанное Вагаевым: «Свет!.. свет!..» И услыхала радостный' крик Вагаева: «Ура-а!.. Всесвятское!..» Искра светила слева. И, как бы утверждая, что и он видит свет, Огарок заржал и стронулся. Шли на свет.

«Дорога!.. вешка!..» — кричал Вагаев, и Даринька увидела, совсем близко, мутное пятно света и на нем полосы метели. Было непонятно, что свет так близко. Рысак уткнулся в сарай, на кучу бревен. За сараем, сверху, светился огонь в окошке. Залаяла собака. На стук в ворота тревожный голос окликнул: «Кто там?»

Это был клеевой завод купца Копытина, на отшибе, в двух верстах от Всесвятского. Заводский сторож, чудаковатый мужик, будто и выпивший, принял радушно, поставил под навес Огарка, накрыл даже лоскутным одеялом, хозяйственно пожалел: «Лошадку-то как измаяли», — поставил самоварчик, докрасна раскалил чугунку. Они сидели — и будто ничего не понимали. А мужик покачивал головой и ахал: «Да как жe это вы так… да дело-то какое-е… голуби вы ссрдешные… вышло-то как… да ведь как ладно-то попали!. да вас прямо Господь на меня навел!.. чудеса-а!..»

И правда, вышло совсем чудесно.

Мужик собирался ложиться спать: «Сидеть-то одному скушно, святки, завод не работает… Клеек варим… трое нас, рабочих, голье конячье вывариваем… ну, понятно, от жилья подальше, на пустыре, дух тяжелый. Да вспомнилось, именинник я завтра, надо бы засветить ланпадку. Яков я, брат Господний… так все меня и величают — „брат Господний“. А чего, ваше благородие, смешного, такое имя, благочестивое… все Господни. Вздул огонь, ланпочку засветил, ланпадочку затеплил. Вы и увидали мой огонек! Только хотел ланпочку задуть, Жучка залаяла, а вы — тут как тут. А то бы и… долго ли замерзнуть. Намедни трое замерзли, с Ховрина шли, сто сажен от меня не будет, так друг на дружку и полегли, замело. Только по ноге углядели. Болотина, на отшибе. С Разумовского ехали? Значит, надо бы вам на Петровско-Зыково, а вы вон много вправо забрали. Это вас мой Ангел навел… ему, барышня, молитесь… и вы, ваше благородие… Яков, брат Господний… именинник я завтра, как можно, надо ланпадочку, вот и вышли на огонек».

Мужик получил белую бумажку — ахнул. Взял фонарик, надел тулуп, привязал на веревку Жучку и проводил до тракта, — верста, не больше, а там Всесвятское. Без Жучки никак нельзя, собьешься, а уж она учует свою дорожку. Говорил, довольный: «А это на наш клеек, ваш жеребчик клеек дослышал… — вот и крутил все вас… клеек у нас вонькой… а вправо вам пропадать, места глухие, болотина, дело ночное, метелюга… значит, уж вам так на роду написано, жить вам, дай Бог на счастье».

Ехали трактом, бережно. Гудели телеграфные столбы, вели. Шел восьмой час, а выехали от цыган в четвертом. Даринька молчала, вся в и н о м, приоткрывшемся так чудесно, Вагаев обнял ее и привлек к себе. Она словно не слышала, — не отстранилась, почувствовала его губы и замерла. Что он шептал ей — не помнила. Что ему шептала, о б е щ а л а… — не помнила. Помнила только жаркие губы, поцелуи. Светились редкие фонари в метели, пылали щеки, горели губы. У переулка она сошла, долго не выпускала его руку, слышала.: «Завтра, завтра», и повторяла: «Завтра…»

XXVI

ПОСЛЕДНЕЕ ИСПЫТАНИЕ

О «случае под Всесвятским», толкнувшем Дариньку к Вагаеву, как бы отдавшем ее ему, Виктор Алексеевич рассказывал:

— Еще до того, как увидеть искру в метельной мгле, Даринька вообразила себя как бы «духовно повенчанной». Ну да, с Димой. Тут сказалась восторженная ее натура, ее душевное исступление. Подобно ей, юные христианки радостно шли на муки, обручались Небесному Жениху. Тут духовный ее восторг мешался с врожденной страстностью. И вот искушающая п р е л е с т ь как бы подменилась ч у д о м. В метельной мгле, как она говорила — «без темноты и света, будто не на земле, а в чем-то пустом и н и к а к о м, где хлестало невидным снегом», как бы уже в потустороннем, ей казалось, что она с Димой — Дария и Хрисанф, супруги-девственники, презревшие «вся мира сего сласти», и Бог посылает им венец нетленный, — «погребстися под снежной пеленою, как мученики-супруги были погребены „камением и перстью“». Восторженная ее голова видела в этом «венчании» давно предназначенное ей. Да, представьте… и она приводила объяснения! Ей казалось, что Дима явился ей еще в монастыре, в лике… Архистратига Михаила! В метели, когда она забылась, вспомнился ей, — совсем живой, образ Архистратига на южных вратах, у клироса. Образ тот был соблазнительно прекрасен и привлекал юных клирошанок. Столь соблазнителен, что игуменья приказала переписать его, строже и прикровенней. Воевода

Небесных Сил, в черных кудрях по плечи, с задумчиво-темными очами, в злато-пернатых латах, верх ризы — киноварь, испод лазоревый… — вспомните лейб-гусара: алое — доломан, лазорь — чак-чиры! — с женственно-нежной шеей, с изгибом чресел, лядвеи обнажены, — привлекал взоры Дариньки. Она признавалась, что в этом духовном обожании было что-то и от греха. Раз она даже задержалась и прильнула устами к золотому ремню на голени. Было еще с ней, в детстве… Бедная девочка увидела как-то в игрушечной лавчонке заводного гусарчика, блестящего, в золотых шнурочках, и он сохранился в сердце как самая желанная игрушка. И вот этот игрушечный гусарчик и крылатый Архистратиг соединились в Вагаеве, и в метели открылось Дариньке, что назначено ей судьбой «повенчаться духовно» с Димой! Романтика… И так на нее похоже. И вот вместо «венца» — спасение и соблазн. Но к а к это обернулось, отозвалось на жизни моей и Дарнньки! И в этом была как бы Рука ведущая.

В «записке к ближним» Дарья Ивановна записала об этом так:

«Не чудо это было, это спасение в метели, а искушение п р е л е с т ь ю. Тогда в сердце моем слились тленная красота раба Божия Димитрия и, — Господи, прости, — грозный Небесный Лик. Темные помыслы меня смутили. Я забыла из жития Преподобного Димитрия Прилуцкого, e г о Ангела, как боярыня града Переяславля, прослышав про красоту инока Димитрия, укрывавшего лицо свое, дабы не соблазняло взглядов, заране пришла во храм, увидеть святого, втайне усладиться зрением лепоты его, и была наказана расслаблением телесным. „Господи, услыши мя в правде Твоей, и не вниди в суд с рабой Твоей, яко не оправдится пред Тобой всяк живый“.

Возвратившись домой после безумного прощания с Вагаевым у переулка, Даринька ничего не помнила. Прасковеюшка ахала, какая вернулась барыня: „Будто всю память потеряла, в снегу валялась“.

Дариньке было жарко, душно, она велела открыть все форточки, высунулась в метель, дышала. Прасковеюшка говорила ей про Карпа — она не слышала. Анюта тоже говорила ей про игрушку. „Ах, игрушка…“ — вспомнила Даринька и велела сходить за Карпом. Утро, когда ездила она в город за игрушкой, показалось забытым сном, Анюта трогала ее за руку, показывала на стол: там чернелась из порванной бумаги каска. Говорила еще, что опять заезжала т а франтиха… Но т е п е р ь все сделалось ненужным: все сменилось совсем другим. Даринька вспоминала сердцем; „Вечная моя, Дари моя!..“ — жутко и радостно, как сказка. И, как в сказке, не верилось. Вспоминала еще слова, страстный и нежный шепот. Было душно, и жгло лицо. Закрывала глаза — и слышала, как сечет и сечет метелью. Анюта все-таки дозвалась, сказала, что еще принесли письмо.

Письмо было из Петербурга. Виктор Алексеевич писал, что без нее он сойдет с ума, что его тут „опутали“, что он самый последний человек, преступник. Даринька как будто понимала: это он хочет оправдаться, что они сходятся, и называет себя преступником. Письмо заканчивалось мольбой: „Дариня моя, святая! спаси меня!“ Была приписка, что приедет через дней пять… „и тогда наша жизнь будет безоблачна и чудесна, как никогда!“. За этим — еще приписано: „Жить без тебя нет сил, все брошу, душу тебе открою, ножки твои перецелую, и ты увидишь, что люблю одну и одну тебя, и все мне простишь, святая!..“ Просил написать ему хоть одно словечко и тут же писал: „Нет, не пиши, недостоин я твоего словечка… не хочу, чтобы даже словечко твое вошло ко мне… чистое твое словечко оскаернится моей грязью!..“

Дариньку письмо смутило. Она поняла другое: не то, что он хочет ее оставить, он еще ее любит… говорит, что „жизнь наша будет теперь безоблачна“, — а то, что случилось что-то. Но что случилось? какая „грязь“?

Анюта сказала, что пришел Карп. Зачем Карп? „А про игрушку спросить хотела“.

Карп, недовольный, хмурый, все рассказал, как было.

Старая барыня взяла игрушку и спросила, вернулся ли из Петербурга барин. Велела подождать. Прибежал Витенька и сказал, что сегодня его рождение, и папа прислал ему письмо из Петербурга. Тут вошла ихняя супруга, Анна Васильевна, и — „так и ткнула игрушку в руки“. И велела сказать… Но Карп не осмелился сказать. „Дерзкое слово, неподобающее“. „Все равно, скажи“, — сказала, смутившись, Даринька, избегая смотреть на Карпа. „Ну, сами понимаете, Дарья Ивановна… намекнули на беззаконность с барином, вроде того, — нехотя сказал Карп, — и чтобы в ихнее дело не встревались насчет детей… и дверью хлопнули. Ну, Витенька заплакал, — „Каску хочу!..“ — его уж старая барыня увели“.

Даринька поняла, какое слово не сказал Карп. Конечно, „любовница“, „блудница“, как сказала тогда монахиня-сборщица на Тверской. Такая и есть, и все за глаза так и называют. И она вспомнила, как говорил ей Дима: „Вы святая, вечная моя, Дари моя…“ Ее почему-то испугало, что т а не в Петербурге.

— Даринька признавалась, — рассказывал Виктор Алексеевич, — что ей даже приходило в сердце, „как искушение“, — уйти к Вагаеву, стать и его любовницей, все равно… что она обезумела, вся была в исступлении. Ее испугало даже, что разрыва со мной не будет. Это, как и дальнейшее, объясняется как бы самовнушением, что Дима н а з н а ч е н ей. Но главное тут — отчаяние и боль, „страх греха“ и сознание, что „вся во грехе живет“. Она, по примеру Димы, обвела рамочкой в „Онегине“ отвечавшие сердцу строки:

Поделиться с друзьями: