Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Путник, зашедший переночевать
Шрифт:

Весь Шибуш ждет милости от Небес, каждый человек по-своему, потому что заработать на жизнь трудно и людям не хватает на пропитание, а если человек и заработает один злотый, то немедленно появляется правительство и половину забирает себе в виде налогов, а другую половину — в виде поборов. Правда, Антоны и Цвирны при этом богатеют, но я сомневаюсь, что в этом есть какое-то утешение.

Есть в Шибуше и другие люди, с которыми этот человек общался, однако не пишет сейчас о них, — как, например, Реувен, Леви, Шимон и Иегуда, или портной и его жена, или тот старик слесарь, который сделал ему второй ключ для Дома учения, или ребята из «Гордонии» и другие молодые люди Шибуша. Но Завет заключен для Страны Израиля, и поэтому тот, кто не восходит в нее, в конце концов забывается и предается забвению, а каждый, кто удостоился ее, будет запомнен и записан, ибо сказано в книге Исаии: «Все вписанные в книгу для житья в Иерусалиме» [288] .

288

Исаия, 4:3.

Так что остается лишь поглядеть, что же нашел тот, кто удостоился жить в Иерусалиме, и что он сделал в Стране Израиля, — но, с другой стороны, поскольку он уже осел в Стране и стал не чем иным, как крохотной крупицей ее земли, то стоит ли ему заниматься судьбой

этой одной крупицы, в то время как перед ним простирается вся Страна?

Поэтому закончим на этом историю путника, зашедшего переночевать, и завершим на этом рассказ о его деяниях в родном городе.

От переводчиков

Шаткий мостик надежды

Профессор Нитца Бен-Дов начинает свою книгу «Искусство иносказания у Агнона» воспоминанием детства: она видит своего отца, который сидит в кресле, погрузившись в чтение какой-то книги, и восхищенно бормочет про себя: «Но он же гений… Он же просто гений…»

Книга эта, продолжает она, была агноновской, а дело происходило задолго до того, как критики и литературоведы официально возвели Агнона в гении и изучение его книг стало разновидностью литературоведческой индустрии. Но Нитца Бен-Дов разъясняет: ее отец почувствовал в Агноне гения без всяких разъяснений со стороны по той простой причине, что сам был одним из тех «идеальных» читателей, о которых другой агноновед, Гершон Шакед, сказал позже, что таким читателем Агнона может быть лишь человек, который вырос в традициях еврейской священной литературы, то есть Торы и Талмуда.

Действительно, отец Нитцы Бен-Дов, старый Дов Фрухтман, в свое время был учителем Торы, а значит, человеком, органически и глубоко погруженным в мир еврейской религиозной мудрости. Думается, однако, что не только это было причиной его восхищения Агноном. Он был к тому же и преподавателем иврита и потому тонко знал и буквально «кончиками пальцев» чувствовал нюансы этого языка. А писатель Шмуэль-Йосеф Агнон, как единодушно отмечают его исследователи, не просто мастерски владел этим языком; он его воистину — и в одиночку — перевоплотил, создав неповторимый языковой сплав иврита обыденного и священного, архаичного и современного и притом пропитанного и насыщенного бесчисленными аллюзиями и коннотациями Торы, Талмуда, хасидских легенд и каббалистических трактатов. В результате о тексте Агнона можно сказать то же, что Эллиот когда-то сказал о Данте: «Объяснение каждой его терцины требует большого абзаца, а расшифровка аллюзий в ней — целой страницы комментариев». Выразительным доказательством этого может служить перевод А. Ковельманом агноновского рассказа «Древности» о расселении евреев в Польше: в этом крохотном рассказике 291 слово, которые потребовали от ученого переводчика 23 комментариев общим объемом в 330 слов! И это неудивительно: Агнон пишет на языке, каждое слово которого, как сказал когда-то выдающийся исследователь еврейской мистики и каббалы Гершом Шолем, «доверху переполнено специфическими смыслами, и Господь не может молчать в этих словах, которыми Он Сам говорил когда-то». И у Агнона эти слова действительно взрываются и извергают свои древние и средневековые смыслы в его тексты. Не случайно многие американские агноноведы по сей день твердят, что этого писателя невозможно понять и оценить иначе как в оригинале. Замечательную иллюстрацию этой языковой исключительности Агнона нашел некогда один из его переводчиков Израиль Шамир, сравнивший его с вымышленным героем Борхеса Менаром, который-де написал «Дон Кихота», как это сделал бы современный писатель, не заменив при этом ни единого слова. Вот так же и Агнон, — писал Шамир, — эта человек нашего времени, пишущий современную книгу языком, которым мог бы ее, и притом слово в слово, написать средневековый еврейский автор. (Думается, однако, что с той же точностью об Агноне можно сказать и обратное: зачастую он кажется средневековым автором, который задался целью на своем архаичном языке написать, слово в слово, современный роман, который могли бы написать Фолкнер, Кафка или Томас Манн.)

Как бы то ни было, понятно, что преподаватель Торы и иврита Фрухтман лучше многих других был подготовлен, чтобы понять и по достоинству оценить языковые богатства агноновской прозы. А к тому же, напомним, он был еще и уроженцем той австро-венгерской Галиции (ныне Юго-Западной Украины), в одном из городков которой вырос и Агнон, — тех городков, где веками жили вперемешку евреи, немцы, поляки и украинцы (последние больше в селах и деревнях), где еще и перед Первой мировой войной вовсю звучала еврейская речь, гроздьями росли еврейские синагоги и Дома учения, где с детства учили Тору, а потом и Талмуд, и многие приобщались к хасидизму, замешанному на каббале, или к сионизму, замешанному на мессианстве, где, короче, царили устоявшийся еврейский быт и еврейская, основанная на Торе и Талмуде культура, слегка затронутые веяниями XIX–XX веков. Кто же еще, как не Фрухтман, этот воистину «идеальный читатель», мог так смаковать каждую страницу, узнавая знакомую ему жизнь и знакомых ему людей и восхищаясь тем, с каким реалистическим мастерством и психологической глубиной они воссозданы автором?!

Мы можем насладиться рассказом Нитцы Бен-Дов, но он оставляет неприятную занозу: если, как сказано выше, воссоздать язык Агнона невозможно, а гениальность его описаний еврейского мира может смаковать лишь знающий этот мир «идеальный читатель», что тогда могут дать переводы Агнона читателю неидеальному? А ведь именно таков русскоязычный читатель в России да зачастую и в Израиле тоже.

К счастью, ответ на этот вопрос так же очевиден, как сам вопрос: такой читатель может открыть для себя в переводах Агнона то, что в его творчестве общечеловечно. Конечно, Шмуэль-Йосеф Агнон, книгу которого вы сейчас прочли, — прежде всего выдающийся, даже самый выдающийся еврейский писатель XX века. Об этом говорят упомянутые выше десятки книг и сотни статей, посвященных его жизни и творчеству; это удостоверено шведской Академией наук, присудившей ему Нобелевскую премию по литературе. Но в конце концов, эту премию ему дали не за непереводимые достоинства его языка или богатство его библейских аллюзий. Ему дали ее за то, что делает писателя «выдающимся» для всех читателей, независимо от их национальной или культурной принадлежности, — за важность и глубину поднимаемых им общечеловеческих проблем. Без этого «для всех» нет ни премий, ни подлинно большого писателя.

И действительно, когда бы не барьер языка, каждый вдумчивый читатель, что русский, что европейский, сразу же опознал бы в прозе Шмуэля-Йосефа Агнона те же сквозные темы и мотивы, те же мучительные ощущения и размышления о судьбах современного человечества, что и в прозе других выдающихся писателей XX века скажем, Томаса Манна, Альбера Камю или Франца Кафки. Все они застигли человечество в его «минуты роковые», на историческом переломе, когда из прежнего мира устоявшегося бюргерского быта и упорядоченных традиционных ценностей человек оказался вдруг вброшенным в мир ужаса, насилия, распада, войны, абсурда, всевластия загадочных и враждебных сил хаоса и распада. Вот так же и в книгах Агнона, казалось бы ограниченных проблематикой мучительного и напряженного конфликта

между исчезающим миром традиционного восточноевропейского еврейства и новым миром секуляризма, прагматизма и рациональности, идущим — в лице сионизма — ему на смену, вдумчивый читатель вдруг распознает, что конфликт этот — лишь одна из сторон (или одно из воплощений) общечеловеческой трагедии нашего переломного времени.

* * *

Жил человек в Иерусалиме, во времена британского мандата над Палестиной, в конце двадцатых годов. Жил в собственном доме, растил семью, писал книги. И пришла к человеку беда. Арабские погромщики сожгли его дом со всем его имуществом, уцелел лишь он сам, его жена и дети. Потрясенный несчастьем, он решил на время отправить жену с детьми к ее родственникам в Германию, а сам задумал съездить в Галицию, где прошло его детство, — заглянуть гостем в родной городок, заночевать, пройтись по знакомым улицам, вдохнуть их вечный сладкий запах пшенной каши на меду. В его памяти город сохранился прежним — со всем его устоявшимся, неспешным еврейским бытом, с его старинными синагогами и Домами учения, с его религиозными распрями и хасидскими легендами, с его торговцами, ремесленниками, портными, врачами, раввинами, слегка мещанский (в Европе сказали бы — бюргерский), слегка уже задетый просвещением, словом — маленький, мирный, тихий еврейский город, живущий под благословенной опекой императора Франца Иосифа в самом восточном уголке его либеральной империи.

Поезд прибыл в городок в канун Судного дня. И тяжкой была первая встреча. Вышел на перрон контролер встретить поезд, и одной руки у него не было — потерял на недавней войне, вместо нее был резиновый протез. А у прохожего, который проводил человека в гостиницу, вместо правой ноги была деревяшка, заменявшая ему ногу, которую он потерял в послевоенных скитаниях. А у городского нищего не было носа, и вместо него зияла дыра, пробитая осколком снаряда. И так повсюду — не видно прежних, знакомых с детства лиц, одни лишь обрубки людей, калеки, тела которых изуродованы войной, погромами, голодом и нищетой. А те, что не изуродованы физически, искалечены душевно и психологически. Рабби Хаим, некогда славившийся своим умом во всем еврейском религиозном мире, вернувшись из русского плена, утратил способность читать Тору, потому что ум его был навсегда затемнен ужасами плена и скитаний. Хозяин гостиницы часами сидел над газетным листом, не в силах прочесть страницу, потому что текст заслоняли ему картины недавних военных ужасов, о которых он хотел бы забыть. И сын ребе Шломо не мог и подумать о том, чтобы надеть тфилин, как положено для молитвы, потому что всякий раз вспоминал себя в засыпанной взрывом траншее и рядом — оторванную снарядом руку другого солдата с уцелевшими на ней тфилин. А незадачливый поэт Лейбче не мог забыть беспомощного парализованного раненого, которого австрийский офицер выбросил из санитарного вагона на снежный откос. Кто пережил войну, избегал говорить о ней и с ужасом рассказывал заезжему гостю о том, что пережили те, что прошли через послевоенные погромы, а те, кто пережил погромы, с ужасом рассказывали о войне с ее насилием и зверствами. Точно мрачные ночные видения, нескончаемой чередой проходят перед заезжим гостем эти страшные рассказы: две девочки пошли искать еду, солдаты их изнасиловали и замучили до смерти; женщина отправилась в поле приглядеть за косарями, а тут ей принесли весть о том, что оба ее сына разом погибли в бою; беженка отдала последние деньги за мешок картошки, чтобы накормить голодных детей, а приветливый с виду еврей-продавец положил ей в мешок вместо картошки кусок цемента и комья земли; мать с тремя детьми плетется за колонной беженцев, в глазах кровавый туман от усталости, и не замечает, что грудная дочь выпала из платка за спиной, — а возвращается за малышкой и теряет трех остальных детей; бездомных людей сгоняют в оцепленный проволокой лагерь, где они мрут как мухи. А кто перенес все эти лишения и беды, и выжил, и вернулся, тот не нашел уже ни своего дома, ни имущества. Не былой сладкий запах пшенной каши на меду висит над городом, а горький, как гарь, запах горя (не зря, видно, Агнон всю жизнь ненавидел букву «г» и всегда начинал ею имена дурных героев в своих книгах и названия вымышленных им ненавистных племен и городов). И сам городок лежит в развалинах, синагоги почти пусты, Дома учения заброшены. Повсюду следы разрушения, распада и отчаяния. Отовсюду подступают и окружают бедность и нищета. Надвигаются зимние холода, а люди кутаются в дырявое тряпье; лед сковывает окна, а топить нечем; дети просят еды, а заработать негде. И, гонимые этим страхом, люди покидают родной город в поисках других мест, с отчаянием понимая, что для них нет места нигде, потому что в новом непривычном мире все стронулось со своей оси, порушились былые порядки и традиции, на которых держалась жизнь, и всюду человек стал игрушкой непонятных, неведомых сил.

Впрочем, какая-то иллюзия знакомой привычной жизни вроде бы все еще сохраняется. Вот человек проходит по базарной площади, а там так же сидят торговки, и лавочники стоят перед дверьми своих лавок; а вот портной берется, как ни в чем ни бывало, сшить ему зимнее пальто; и местный извозчик берется доставлять дрова, чтобы обогреть Дом учения, ключ от которого ему отдали покидающие город люди; и канторы по-прежнему распевают в синагогах. Но на поверку вдруг обнаруживается, что все это именно иллюзия прежней размеренной, упорядоченной жизни, ее судорожная жутковатая имитация: портной делает вид, что занят несуществующими заказами, раввин пытается учить детей Торе, но научает лишь двум словам молитвы; торговки делают вид, что торгуют, хотя им нечего продавать, кроме гнилья; акушерки не могут заработать на жизнь, потому что еврейские женщины не рожают; и лавочники дуреют от безделья перед своими лавками, потому что исчез покупатель. И хозяин гостиницы часами сидит перед открытой газетой, имитируя все действия, положенные при чтении газеты, но так ни разу и не переворачивает открытую страницу. И канторы в синагогах сокращают молитвы и не допевают пиюты.

Что же нам тогда сказать об этом человеке, что завернул в родной городок, как путник сворачивает передохнуть, и вдруг, получив случайно в свое распоряжение ключ от брошенного Дома учения, задумал — в одиночку! — возродить в этом Доме прежние религиозные обычаи? Только и пожать плечами: Дон Кихот, ну истинный менаровский Дон Кихот! Хочет книгу своей жизни, не меняя ни слова, переписать на былой манер, подменить настоящее несуществующим прошлым. Тот свинарку произвел в Дульсинею, а этот кучку безграмотных горожан, собравшихся в его Доме учения, переименовывает в сыновей праотца Иакова — Шимона, Дана, Реувена. У того меч, у этого ключ, у того Санчо Панса — у этого возчик Ханох и его кляча Хенох. Вполне в духе всего этого разоренного, полумертвого города, где все имитируют упорядоченную былую жизнь. Только другие здесь имитируют шитье или торговлю, чтение газеты или обучение детей, а наш человек — возвращение к священным книгам и мудрым толкованиям. Разве что, в отличие от других, прекрасно понимая про себя, что те несколько случайных «сынов Иакова», которые приходят в зимние дни в этот его освещенный свечами теплый Дом, приходят не затем, чтобы учиться и молиться в нем, а для того, чтобы согреться у горячей печи или разжиться ее углями. И отнюдь не случайно, что эта попытка нашего человека, попытка имитации традиционного прошлого, едва не оборвавшаяся, когда человек потерял заветный ключ, возобновилась с помощью ключа-подделки, ключа-имитации, который местный слесарь-хасид сделал ему вместо утраченного оригинала.

Поделиться с друзьями: