Пядь земли
Шрифт:
— Товарищ лейтенант, — обратился ко мне Васин, — разрешите пойти вместо Шумилина.
— Я вас не спрашиваю!
Я делал несправедливое дело, знал это и потому раздражался. Hо я не знал тогда, отчего так испуганно переменился в лице Шумилин, когда я приказал идти со мной на плацдарм, отчего у него был вид тяжелобольного человека.
Мне показалось, что он собирается медленно, я прикрикнул на него:
— Долго ты будешь возиться?
Много раз после, когда Шумилина уже не было в живых, я вспоминал, как кричал на него в тот раз, срывая на нем сердце, — на безответных людях легко срывать сердце.
Я вышел первый при общем молчании; Шумилин — за мной. Молча шли мы с ним к берегу, молча сели в лодку, молча гребли на ту
Мы высадились на берег, почему-то стараясь не производить шума. Было облачно и темно, особенно и лесу. Только смутно различалась песчаная тропа под носами. Мы миновали землянку связистов, в которую попала бомба. Густой трупный запах стоял в этом место, мы прошли торопясь, задерживая дыхание. И после еще разительней и чище были запахи леса.
Издалека услышали мы глухие шаги многих ног по песку. Они приближались. Сойдя с дороги на всякий случай, мы ждали. Первым, спотыкаясь о корни, шел солдат, бритый, без пилотки, в тяжелых сапогах, неподпоясанная гимнастерка расстегнулась на полной белой шее, голова склонена к плечу, руки заведены назад. Он шел так, словно его подталкивали в спину. За ним близко прошли два автоматчика, сумрачные, с автоматами в руках. За автоматчиками, тоже без пилотки, спутанные волосы упали на лоб, высокий, бледный, в наброшенной на плечи длинной шинели, придерживая ее руками на груди, мягко ступал по песку Никольский. Он первый увидел меня, улыбнулся испуганной, какой-то жалкой улыбкой и поторопился пройти. Прибавя шаг, прошли автоматчики с автоматами в руках, а я все стоял, ничего не понимая. Потом кинулся за ним:
— Никольский! Саша!
— Нельзя, товарищ лейтенант. Не положено, — отгораживая его своими автоматами, говорили конвойные не очень уверенно.
А Никольский уходил не оборачиваясь. Я видел его согнутую спину. Он спешил уйти, как от позора.
Глава IX
Оказывается, к нам перешел немецкий солдат. Прошел каким-то образом передовую, прошел дальше и наткнулся на спящего часового. Солдат спал у входа в землянку, обняв винтовку. Немец хотел разбудить его, но испугался, что часовой застрелит, и сел ждать. А в это время в землянке, охраняемой спящим часовым, спал Никольский. Он как раз обошел посты и, вернувшись, хотел написать письмо и так и заснул с карандашом в руке, обессиленный недавним приступом малярии. Раньше всех на плацдарме малярия началась у него, он был моложе нас и больше ослабел. Но теперь уже только одно имело значение: он в ту ночь отвечал за посты и караулы и заснул.
Несколько дней назад он сам рассказывал мне, как боец, заснув в окопе, застрелил «языка», которого разведчики тащили через передовую. «Как думаешь, что могут дать?..»
Хуже всего то, что обстановка у нас неясная. Только что немцы наступали на севере. Готовятся сбросить нас в Днестр. В такой обстановке любой проступок втрое тяжелей. Я вижу, как его вели, как он от позора торопился скорей пройти мимо меня. Неужели штрафбат?
Я вхожу к себе на НП, и Мезенцев сразу же вскакивает, стукнувшись головой о низкий накат. Сапоги в какой-то болотной дряни. От мокрых штанов, облепивших худые ноги, пахнет болотом. Докладывает, что приказание мое выполнено. Глаза бегают, боится, наверное, что не отпущу. Если немцы правда начнут наступать, с каким бы удовольствием я оставил его здесь!
— Отправляйтесь
за Днестр!У меня от омерзения даже рот полон слюны.
— Слушаюсь, товарищ лейтенант, — говорит он тихо и сразу же начинает собираться.
К Бабину я опаздываю. Немца уже привели. Его час таскали по передовой, и он на местности показывал систему обороны и огневые точки. Он сидит ближе всех к свету. Длинные редкие с сединой волосы зачесаны назад. Перхоть и вылезшие волосы на плечах, на воротнике. Сухое лицо. Погасшие, словно присыпанные пеплом глаза. В них смертельная усталость. Напротив него командир полка Финкин, полнокровный, крупный, вместе с инженером, оживленно переговариваясь, что-то помечает на карте. Землянка полна людей, все курят, и огни трех свечей тускло видны сквозь дым. От двери я замечаю Бабина. Положив крупные руки на стол, он сурово смотрит на немца.
— Чего он перешел к нам? — тихо спрашиваю стоящего рядом со мной лейтенанта.
Тот ответил тоже шепотом:
— Семью у него при бомбежке убило в тылу. Говорит, давно хотел перейти, за семью боялся.
И хохотнул, обнажив желтые от табака зубы:
— Брешет, как все.
— А еще чего говорит?
— Говорит, наступать будут здесь. Срок точно нe знает. Видел сам, как химические снаряды разгружали.
Немец в это время, отвечая на чей-то вопрос, заговорил хрипло. Переводчик, сосредоточенно упершись взглядом в стол, напрягая лоб, переводит:
— …Мы никогда не слышали о человечности. Поощрялась жестокость, жестокость, жестокость! Две тысячи лет учило христианство смирению, любви к ближнему. И ничего не добилось. Нам сказали, защищать надо сильного. Злом стали утверждать добро. И взошло зло. Кровью и ненавистью затоплен мир. Теперь эта ненависть хлынет на Германию. Надо остановить безумие, охватившее людей…
Кто-то рассмеялся недобро:
— Чего ж он раньше не останавливал, когда по нашей земле шли?
Немец оглядывается растерянно, не понимая чужого языка. Но Финкин поднял от карты ставшие строгими черные навыкате глаза, и все стихло.
— Пусть говорит, — сказал Брыль, словно в улыбке ощеря все зубы. — Ради чего они сейчас воюют?
Немец, выслушав, хрустнул пальцами, заговорил тоскливо:
— Все спуталось: законы, право. Справедливо то, что полезно нации. Право то, что нужно Германии. Но если и остальные нации скажут так? Страшно, страшно подумать!
Он словно хотел, чтобы мы сочувствовали, мы, потерявшие в этой войне куда больше, чем он. Стояла недобрая тишина.
— Прежде-то была цель? — настаивал Брыль. Ему перевели, и немец заговорил, затравленно поглядывая на переводчика:
— Мы никогда не оправдывали жестокости. Народ не может оправдывать жестокость. Мы — нация, стесненная со всех сторон. Каждый год рождается полмиллиона немцев. Земля истощена. Гитлер говорил нам: это война за обильный обеденный стол, за обильные завтраки и ужины. Hо мы не понимали это буквально. — Словно испугавшись, он щитом поднял ладонь. — Мы искали в этих словах высший государственный смысл, быть может, недоступный нам. Ужасные средства, но мы верили, что есть цель, которая оправдывает их. Потому что, если это буквально, если за этим ничего нет, — разум отказывается понимать. Тогда мы ужасно обмануты…
Я чувствую, как у меня начинают дрожать пальцы. Они же еще и обмануты! Если бы они победили нас — ничего, на сытый желудок оправдали бы и средства, и цели, и Гитлер был бы хорош. Это они сейчас за голову схватились, когда расплата нависла. Его не слова привели в чувство — бомба, убившая его семью. А пока только наши семьи погибали под бомбами, так все вроде шло как надо и они искали и этом высший смысл.
Есть вещи, о которых стыдно вспоминать. Перед самой войной шла у нас картина «Если завтра война». Там было место, как сбили нашего летчика над Германией и он попал в плен. И немецкий солдат, открыв ворота ангара, помогает ему бежать на самолете и винтовкой салютует ему с земли…