Пьяная гавань
Шрифт:
— Ты что, оставил его плавать? — Она рывком поднялась и села у меня в ногах, с койки мы давно уже свалились и лежали теперь на сложенных вместе пальто. — Вытащи и закопай! Лука-то закапывал, видел на берегу кресты из рябиновых веток? Вот там и закапывал.
— Да пошла ты… — Мне вдруг стало холодно, и я встал, чтобы принести из камбуза дров. — Что я тебе, могильщик здешний? Ясно, что он уплыл давно, мертвец этот. Откуда их приносит, из Пьяной гавани, что ли?
— Не знаю откуда, — хмуро сказала гостья, — знаю, что часто. Похоронить надо.
Она встала и принялась собирать свои тряпки, бормоча что-то себе под нос. Я тоже оделся, снял с печки покоробившиеся от жара ботинки и с трудом натянул их на ноги. Мы выбрались на палубу, и ветер с залива ударил нам в лицо. Снежная
Спускаться по стволу бурятка не стала, она перелезла через поручень возле радиорубки, села на край борта, спустила ноги на привальный брус, привычно развернулась, встала на автомобильную покрышку и спрыгнула на лед, держась руками за канат. Я последовал за ней, стараясь повторить все ее движения, но зацепился полой пальто за какую-то ржавую пластину и полетел вниз, лед подо мной хрустнул и пошел длинной зазубренной трещиной. От удара конопляная муть в голове разошлась: я почувствовал, что голоден как пес, пальто зачерпнуло воды, и спина под ним мгновенно покрылась гусиной кожей. Женщина шла так быстро, что, пока я вставал и отряхивался, она уже оказалась возле проруби и стояла там, перегнувшись через проволочную сетку, издали похожая на рыбака в своей нелепой ушанке на меху.
— Лука, — крикнула она, махая мне желтым шарфом, — он здесь! Давай…
Дальше я не разобрал, ее голос утонул в вязком снегу, забивающем уши и ноздри. Добравшись до проруби, я встал на колени и увидел маячившее в воде знакомое гладкое лицо. Волос на голове у него не было, то есть совсем ни одного, значит, то, что я видел вчера, было париком, и его унесло течением. Помню, я еще подумал, что утопленник тоже от кого-то скрывался, да только не скрылся. Не нашел своего катера. Ухватить тело было не за что: куртка, похоже, намокла и утонула, а свитер, который я пытался подцепить двумя кольями, будто двузубой вилкой, тут же разъехался в гнилье, показав мне безволосую, выпуклую, как у пупса, грудь мертвеца. Мы провозились около получаса, за это время тело несколько раз уходило под лед, пропадая из глаз, но каким-то чудом возвращалось назад. Наконец я сделал из шарфа петлю, поймал в нее голову утопленника и выволок тело на лед, едва не сломав ему шею.
На рассвете ветер утих, и берег снова обозначился ровной линией с черными кудлатыми охвостьями барбариса и ольхи, между кустов я различил несколько крестиков, издали казавшихся птичьим кладбищем. Мы оттащили мертвеца на берег, нашли на палубе отломанную крышку от форпик-люка и выкопали неглубокую могилу — просто в снегу, промерзлую землю копать было бессмысленно. Лицо у него было чистым, рыбы его не тронули, бурятка попыталась закрыть ему глаза, но веки упруго вернулись на место. Я забросал труп снегом и воткнул в сугроб крест из веток, перевязанных желтым шарфом.
В кубрике даже стены закуржавели, из печи несло старой гарью. Нужно было искать дрова, чтобы просушить одежду, но я так вымотался, что взял багор и разнес в щепы дощатую перегородку, отделявшую камбуз от каюты.
Женщина собрала обломки, умело растопила буржуйку, разделась догола, вытащила из закута початую бутылку водки, завалилась на мою койку греться и тут же заснула. А я набил рот черствым хлебом, прихватил ее малахай для маскировки и пошел в город, как был, в мокром пальто. Прогонять бурятку мне не хотелось, а ложиться с ней было стрёмно: при дневном свете я разглядел ее поношенное лицо с плоскими скулами и двумя шрамами, перехлестнувшими щеку наискосок.
Стоило мне выйти на Приморский проспект, как утренний морок рассеялся; добравшись до метро, я поймал себя на том, что радуюсь хмурому потоку подземных людей, сквозь который раньше пробирался, задыхаясь от тоски и смрада, да и случалось это не чаще раза-двух в месяц, когда город стоял в пробках, а я опаздывал. Спустившись вниз, я купил хот-дог и сожрал его, как пес, не отходя от киоска, потом купил еще один и доел его в вагоне, с непривычки закапав пальто жиром, потом случайно увидел себя в темном стекле
и засмеялся, вид у меня был босяцкий, несмотря на чисто выбритое лицо.Ладно, чем хуже, тем лучше.
Выйдя на своей станции, я сделал круг по Торжковской, чтобы подойти к дому с другой стороны, покрутился в сквере, зашел в здание школы, поднялся на четвертый этаж и посмотрел на свои окна. Окно на кухне было открыто, как и два дня назад, зеленую занавеску выплеснуло ветром на подоконник, значит, Анта не возвращалась, она терпеть не может сквозняков. Я спустился в школьную столовую, остановил у стола с подносами пацана лет тринадцати, сунул ему сотню и пообещал еще две, больше у меня все равно не было. Школьник записал номер квартиры на грязном запястье и побежал к моему дому, а я пошел за ним, надвинув малахай пониже на глаза.
Постояв у подъезда несколько минут, я вошел вслед за пацаном, услышал, как он звонит в квартиру, стучит ногой, как было велено, а потом разговаривает с вышедшей на шум соседкой. Спустившись, пацан молча протянул руку, зажал деньги в кулаке и стремглав вылетел на улицу. В квартире было холодно, как на улице, на полу стояла лужа, натекшая с подоконника, мебель была сдвинута, книги и тряпки свалены в кучу посреди гостиной — обыск он и есть обыск. На кухне все было засыпано битым стеклом, мелким, как зубной порошок, на столе лежал рваный латышкин лифчик, трусов видно не было — либо они успели развлечься с Антой, прижав ее белобрысую голову к столу, либо просто раздели, чтобы напугать, теперь это уже не имело значения.
Я подвинул опустевший посудный шкаф, поднял половицу, вынул пробковый обломок, вытащил бриллиант, подцепив его вилкой, снял ботинок и сунул камень в носок. Потом зашел в спальню, где посреди кровати темнело пятно, похожее на винную кляксу, с трудом натянул на себя два свитера, собрал по всем ящикам деньги и вышел, хрустя стеклянной пылью. Свернув на Аэродромную, я позвонил из автомата скупщику, но тот не ответил, пришлось оставить сообщение, хотя в моем положении это было не слишком грамотно. Я сказал, что буду звонить завтра в это же время и что у меня есть груша для того, у кого есть двадцать стейков, хорошо прожаренных. Дурацкий код, но он это любит, конспиратор хренов. Произнеся это, я почувствовал, что голоден, торопливо истратил тысячу в киоске с шаурмой и вернулся в гавань пешком, через Серафимовское кладбище.
Женщины на катере не было, на столе в камбузе стояла пустая бутылка, буржуйка была набита дровами, а на люке, ведущем в форпик, чернело нарисованное губной помадой сердце. Я растопил печку, выкурил пару косяков, сбросил вонючие тряпки с койки, завернулся в плед и заснул. Мне снились охотничьи сны, причем я был не охотником и не добычей, а кем-то третьим. Перед тем как проснуться, я увидел во сне лису, ослепительную лису, которую псы гнали по пустому белому полю. Она уходила в сторону леса, неслась, приминая сухую ость, торчащую из снега, — красная, тощая, издали похожая на рябиновую ветку с коротким черенком. Не успеет, подумал я, увидев, что собачья свора приближается, нагоняет, но тут лиса остановилась на полном ходу, развернулась, уперевшись передними лапами в наст, взлаяла и превратилась в небольшую собаку. Псы добежали до нее, обнюхали заснеженную собачью морду и помчались дальше. Открыв глаза, я увидел, что свет уже сочится через щель между палубой и люком, за железной стеной гудел февральский ветер, мне показалось, что катер раскачивается, готовый тронуться с места, и я быстро выбрался на палубу. Конопля и хмель еще держались в голове, перед глазами плавали сизые клочья тумана, но, посмотрев в сторону острова, я увидел прорубь и мигом протрезвел.
На проволочной сетке развевался желтый шарф, тревожный, будто Yellow Jack, объявляющий на судне карантин. Подходя к проруби, я уже знал, кого там увижу, и не ошибся. Посмотрев на безмятежное лицо утопленника, я медленно пошел к берегу — креста в сугробе не было, да и самого сугроба не было, ровное место, слегка затоптанное, это могли быть наши собственные следы, мои и дацанской уборщицы. Я с трудом отломал толстую ветку от прибрежного куста и воткнул ее в середину могилы, ветка легко вошла в снег до конца, уперевшись в промерзлую землю.