Пять минут до любви
Шрифт:
Я разобралась бы во всем этом в том случае, если бы слушала хладнокровно, внимательно и на свежую, отдохнувшую голову. Потому, что нельзя искренне так красиво говорить. И чем больше красивых слов, тем больше лжи. И точка. Если же сразу признается в любви и выливает поток красочного словесного мусора — значит, что-то тут не так. Искренне говорят те, кто не умеет говорить красиво. А чем красивее изложенный текст — тем больше в нем лжи. Почему? Потому, что любой красивый текст заранее приготовлен, хорошо отрепетирован и явно произносится не один раз. В этой речи он не сделал ни единой запинки. Отбарабанил на едином дыхании, пристально глядя мне в глаза. Действовал гипноз, который из ста случаев срабатывает все сто — в отношении любой женщины. Нет женщины, на которую может не подействовать эффект красивой речи в соответствующей обстановке. Впрочем, точно так же не существует мужчины,
Признаться очень стыдно, но я признаюсь. Гипноз был таким огромным, что я заплакала. Он подобрал самые подходящие слова (вернее, самый подходящий вариант речи). Я чувствовала, как по моим щекам тяжело катится вниз солоноватая жидкость. Стыдно признаться, но дело в том, что никогда в жизни так красиво мне не признавались в любви. Тем более он был мой рыцарь. Поехал следом за мной в больницу, спас от ментовки. И даже сделал звездой — хоть и местного масштаба, но все равно… Он провел моей рукой и вдохновлено произнес:
— Ты плачешь…
Я мотнула головой, пытаясь согнать со щек тяжелое подобие слез.
— Все — таки давай уедем так, чтобы этого никто не увидел. Хоть и всем наплевать, но мне неудобно. Я не так воспитана. Я не приучена открыто демонстрировать свои личные отношения — словно всем на зло.
Он улыбнулся:
— Хорошо, уедем потихоньку. Как ты хочешь. Только сначала я должен спросить у тебя одну вещь… задать очень личный вопрос. Ты позволишь?
— Спрашивай!
— Ты мне веришь?
— Это и есть твой вопрос?
— Да. Ты мне веришь?
— Что я должна тебе ответить?
— Правду. Ты мне веришь? Ты веришь в то, что я отношусь к тебе серьезно? И что серьезно и окончательно я хочу быть с тобой?
Я растерялась. Я не поняла, что это было-то ли ложь, то ли пустословное любопытство, то ли замаскированное предложение… Я не знала, что отвечать. Мы по — прежнему находились в больнице. И по — прежнему мне хотелось защиты и тепла. И совсем не хотелось домой… Я сказала:
— Верю.
Он улыбнулся еще шире.
— Хорошо. Тогда давай уедем прямо сейчас.
— Куда мы поедем?
— Ко мне.
Главврач больницы (я прочитала надпись на прикрепленной к белому халату табличке) о чем-то оживленно беседовал с моим директором. Из сопровождающих нас осталось меньше половины людей. Он понизил голос:
— Сделаем так. Один человек следом за скорой ехал на машине, которую я могу взять. Он пригнал ее сюда. Поэтому я сейчас раскланяюсь с твоим директором, выйду, сяду в машину и остановлюсь прямо на углу. Немного проеду вперед, чтобы не торчать возле главного входа. Ты увидишь. Через несколько минут после меня ты попрощаешься со всеми, скажешь, что остановишь такси и тихонько выскользнешь. И быстро в машину на углу. Никто и не разглядит, что ты села ко мне. Ты все поняла?
— Да.
— Сможешь так сделать?
— Да.
— Не передумаешь в последний момент?
— Нет.
— Ты уверенна?
— Да.
— Ты мне веришь?
— Верю.
— Хорошо. Я тебя жду.
Я смотрела ему вслед. Я не знаю, сколько прошло времени… Подошла к своему директору и тихонько сказала, что хочу поехать домой. Врачи меня не задерживают. Конфликт исчерпан, не о чем снимать и не о чем больше говорить. Часть телевизионщиков явно скучала, слоняясь по холлу без дела. И вообще — я устала, поэтому заслуживаю законный отдых. И прошу отпустить меня домой, отдыхать. Директор заклокотал, как встревоженная наседка и вызвался сам, лично, отвезти меня домой. Я отказалась, мотивируя это тем, что не могу сесть в директорскую машину из — за его высокого положения, слишком много людей вокруг, пойдут сплетни. И вообще — не хочу его утруждать. Пусть не беспокоится, вызову такси. Доеду благополучно. В конце концов, попасть на завтрашнюю пресс — конференцию я хочу сама. А потому мне нет смысла рисковать. Директор меня отпустил. На углу с потушенными фарами стояла машина. Подошла к ней. Он открыл мне дверь. Я легко скользнула внутрь. Мы отъехали от больницы. Он сказал:
— Командуй, как лучше ехать к моей гостинице. Я не очень хорошо знаю ваш город.
Что-то внутри меня больно оборвалось. Я поняла, что так начались проводы моей огромной и не рожденной любви.
Я не знаю, что может укрепить любовь — нежность, ненависть, толстый кошелек, другие чувства? Но я знаю в точности то, что уничтожает малейшие ростки понимания и участия. Уничтожает, словно сухие дрова — костер. Уничтожает, как время тонкую позолоту ржавых от осеннего золота
листьев. Поднимаясь по лестницам убогого третьесортного отеля, по стоптанным ногами дешевых постояльцев и проституток ступенькам, я перешагивала через две, стараясь не попасть каблуком в пенные лужи, одновременно отталкивая ногами валяющиеся там же, на лестнице, пустые бутылки и использованные презервативы. Поднимаясь на четвертый этаж отеля без лифта, я вдыхала в обе ноздри приторный запах разложения гниющей человеческой души, чувствуя, что попала не в ту точку. Мне казалось — меня ведут на казнь, на омерзительную публичную казнь, и это моя обреченная душа шарахается из — под чужих ног. Есть какая-то особая обреченность в том… Я бодро шагала по лестнице отеля, стараясь успеть за своим спутником, нервно перешагивающим через две ступеньки. Я очень сомневалась, что в таком месте действительно может остановиться богатый продюсер из Москвы.А со стороны — это был самый обыкновенный, даже дорогой отель. Гостиница, расположенная в хорошем месте, рядом с дорогим ночным клубом. В каждом гостиничном номере есть обреченность, заставляющая много позже, при любом, пусть даже самом невинном разговоре, отводить в сторону глаза. Обреченность и отдаленность казенного дома, приторный запах дезинфекции временного жилья, в котором жили — до тебя, и будут жить — после.
В одинаковых вытертых обоях (в цветочек), продавленной сетке кровати, стандартной расцветке занавесок, тусклой лампочке и заляпанной чем-то жирным (спермой?) кафельной плитке в ванной. Что-то неуловимое в цвете стен, в воздухе, разделяющее грань между тобой и той женщиной, которая вошла в казенную комнату. В жестком крахмале простыней. В гостиничной атмосфере. Когда я слышу слово бездомность, каждый раз я представляю мысленно убогую комнатенку третьесортного отеля со специфическим запахом дезинфекции и грязи человеческих тел. Я ненавижу гостиницы. Ненавижу обреченность, заставляющую многих проводить в них большую часть жизни. В гостиничные номера приводят снятых на время с получасовой оплатой проституток и случайных, ничего не значащих спутниц. Запах гостиничных простыней впитывается в кожу и волосы как специфическое мыло и следы его невозможно смыть со своей души.
Я не думала об этом, перепрыгивая через две ступеньки лестницы, поднимаясь к публичному эшафоту глупой жестокой казни моей души. Потому, что посещение гостиничного номера всегда означает прощание с любовью. Наверное, все это глупость. Но чужие простыни оставляют следы на теле. …Не заметные следы.
Позже, прижавшись лицом к жесткой на ощупь подушке, я гипнотизировала жирное пятно на оклеенной обоями стенке, думая, как долго проходит путь от начала — назад. Существуют сотни способов выразить свое пренебрежение или ненависть. Человечество изобрело для этого целую меру слов. Но как выразить чувство, если любишь одного, а засыпаешь, прижавшись к другому? Как назвать в этот момент состояние своей никчемной души?
Собственно, это была просто холодная осенняя ночь, в которую ветер сбрасывал на землю застывшие от холода листья. И в которую можно было позволить себя любить. Но, просыпаясь на рассвете, под утро, побывав каждый раз в новой постели, я ловила себя на истинно — женской мысли о том, что если б существовал тот единственный, с которым я могла бы прожить хотя бы часть жизни, то ни за что на свете я больше не меняла бы постелей. И хранила бы ему верность — на всю жизнь.
Но я не спала по ночам довольно давно, и для моей бессонницы не подходили лечебные средства. Каждый раз мою горькую бессонницу вызывало одно конкретное лицо…
В те предрассветные часы (ночь наиболее темна перед самым рассветом), на фоне гостиничных обоев в цветочек я пристально вглядывалась в лицо спящего рядом со мною мужчины, который уже стал мне близок, всматривалась, не находя ни одной знакомой черты. Эти отчуждение и холодность, возникающие в моей души после такого рода близости, я не могла ни понять, ни простить. От желания тепла и нежности, охвативших меня в машине скорой, не осталось ни следа. Когда мы забрались к самой вершине лестницы и я увидела обшарпанную дверь гостиничного номера, в который он меня привел, когда ключ повернулся в замке, мне захотелось бежать, очень быстро бежать от этой отвратительной реальности, в жалком свете тусклого электричества выставившей свое страшное, выщербленное, уродливое лицо. Мне захотелось бежать — но мои ноги приросли к полу. И я почувствовала звучащую весьма откровенно мысль о том, что подсознательно я всегда буду ненавидеть этого человека, который привел меня как последнюю шлюху в свой гостиничный номер, просто так, запросто, без ласковых слов и цветов, и себя — за то, что я могла с ним пойти.