Пять портретов
Шрифт:
О чем еще рассказывал Ширков? По его мнению, Глинка родился слишком рано. Как метеор ворвалась его музыка в нашу жизнь, но для понимания этой музыки еще не настало время.
Вот почему, страстно любящий Россию, он чувствует себя здесь порой неуютно. Вот он уехал – расстроенный, в тоске. Но другая тоска, тоска по родине, заставит его вернуться.
Противоречий в его жизни много. Общительный и всегда окруженный людьми, Глинка нередко тяготится ими. Стремясь к теплу, он страдает от холода: его душа зябнет.
Но что хуже всего: люди, почему-то имеющие право судить его, распоряжаться им, требуют
Неожиданно Ширков спросил:
– Не думаете ли вы, что такие вот натуры чаще других надламываются?
– Никак не могу с этим согласиться,– сказал Стасов.
7. Позднее знакомство
…Зачем он сидит здесь в полном бездействии у своего рабочего стола и думает о композиторе, который давно уже стал классиком? К чему теперь эти воспоминания, когда они исчерпаны в его, Стасова, многолетних трудах? Всем известно, что он пропагандист Глинки и его многострадальной оперы, недаром Стасов назвал ее «мученицей нашего века». Многие знают, как Стасов добивался, чтобы «Руслана и Людмилу» поставили наконец полностью, без сокращений. И в конце концов он добился этого.
«Чего же ты хочешь от меня, Глинка?»
В юности впечатления были свежи, чувства непосредственны и пылки. Но разве с годами эта пылкость прошла? И теперь еще Стасова называют протестантом, бунтарем. И он гордится своим авторитетом просветителя, идущего против течения.
Чего же еще добивается упорная память?
В 1849 году Стасов наконец познакомился с Глинкой, недавно вернувшимся из-за границы, Он довольно подробно описал это знакомство, воспоминания Стасова изданы. В них он ничем не погрешил против истины. Но теперь он вспомнил то, что и е записал. В ту пору это не казалось значительным.
Композитор сильно изменился за последние годы. Не то что постарел, хотя седина уже проступала в волосах, но в его лице и фигуре была заметна усталость. И все же первое впечатление было другое… Он держал себя с молодым гостем, как ровесник. Глинка не признавал возрастных рангов. Что такое двадцать лет разницы? Лишь бы люди понимали друг друга.
В просторном кабинете было тепло, светло. Птицы заливались в клетках.
Стасову бросилось в глаза обилие книг: они теснились на полках в шкафах, загромождали большой стол, придвинутый к стене.
Когда Стасов сказал, что он не музыкант и не живописец, а только изучает эти предметы, «чтобы проверить их влияние на жизнь общества», Глинка одобрительно кивнул.
Стасов был уже не юнцом, а двадцатипятилетним человеком, уверовавшим в себя. Он заговорил о Бетховене (самая современная тема!), о его музыке, исполненной непримиримости. И привел в пример первую часть Героической симфонии. Глинка слушал как-то удивленно. Сыгранный Стасовым отрывок, как видно, не убедил его.
– Не знаю, можно ли выразить непримиримость в музыке,– сказал он,– да еще в инструментальной. Непримиримость! К кому? К чему?
– Это свойство сильного характера,– сказал Стасов.
– Сильный характер вмещает многое. Также
и доброту.Но Стасов не мог побороть в себе будущего критика и наставника. Он стал говорить о непременных обязанностях художника: умении ограничивать себя, шагать наравне с веком, и так далее.
Глинка слушал, слегка откинувшись назад, словно бы собеседник говорил слишком громко.
Он не спорил, но и не поддерживал разговора. Стасов стал рассказывать о своей недавней поездке в деревню и о вынесенных оттуда тяжелых впечатлениях.
– О, как Радищев был прав! – сказал он.– Если бы появились такие «Путешествия» в музыке!
– Я вижу, вы большой поборник свободы,– сказал Глинка,– но, может быть, и музыкантов и вообще художников также не следует притеснять?
Ирония была едва заметна. Но чувствовалось, что Глинка уже перестал быть ровесником своего гостя. Разница в годах восстановилась.
Прошло некоторое время, и Глинка снова уехал. Он побывал в Париже, в Испании. Говорили, что именно в Испании он нашел много радостного для себя и даже хотел там задержаться. Но это было лишь намерением… «Арагонская хота» и «Ночь в Мадриде» [21] остались как память о стране, где ему было так хорошо.
21
Увертюры для оркестра на испанские народные темы
Глинка не писал больше опер, но его открытия в музыке продолжались. Была ли то прекрасная музыка к плохой пьесе «Князь Холмский», или новые романсы, или еще в тридцать девятом году вышедшая лирическая исповедь «Вальс-фантазия», или, наконец, «родоначальница» русской симфонической музыки «Камаринская»,– все это оставляло впечатление блеска и новизны и в то же время чего-то угаданного, до удивления знакомого и отрадного, точно эту музыку давно ждали. Так чувствовал Стасов, так воспринимала Глинку молодежь… Но в Петербурге в ту пору двор и придворные круги предпочитали итальянскую оперу, и русские композиторы чувствовали себя пасынками.
Вернувшись после странствий на родину в пятьдесят четвертом году, Глинка застал большие перемены. Уходил в прошлое мир его молодости. Вокруг были новые люди, молодые, энергичные, решительные. Обо всем они судили категорически, а в искусстве разбирались, пожалуй, лучше, чем любители двадцатых и тридцатых годов.
Александр Серов и братья Стасовы были центром нового кружка. Глинка присматривался к ним, чуть подсмеивался над их прямолинейностью и свирепостью, но находил в них много занимательного и дельного.
Он охотно проводил с ними время. Неторопливо, почти флегматично, но со свойственной ему язвительной образностью рассказывал о своих зарубежных впечатлениях. О народных испанских обычаях, о парижском театре. О Гекторе Берлиозе, чьи симфонии восхищали его, а оперы казались не оперными. О знаменитых парижских музыкантах, которые не понимали Бетховена: ухитрились до неузнаваемости исказить Пасторальную симфонию.
– Так и украли ее у меня,– прибавил Глинка с комическим вздохом.
Он охотно играл па фортепьяно, особенно любимого Шопена, но собственные новые сочинения показал не сразу.