Пять времен года
Шрифт:
Теперь окрестный мир проснулся окончательно — над тротуарами поднимался пар, повсюду деловито сновали люди, владельцы магазинов начищали медные ручки входных дверей и подметали снег перед входом. Весь квартал явно переживал перестройку — модные магазины поднимались рядом со старыми лавками, бутики и маленькие картинные галереи соседствовали с лотками овощей и железного старья. Вскоре он нашел давешнюю ночную аптеку, но симпатичный старик аптекарь в бабочке и золотых очках исчез — его сменили двое молодых продавцов, худощавые и строгие, — и большие плетеные корзины исчезли тоже, все лекарства покоились теперь на своих обычных местах за стеклами шкафов. Видно, то была личная инициатива старика, который хотел, наверно, стимулировать ночную торговлю посредством такого открытого доступа. Молхо решил было спросить тальвин, но потом передумал, вышел и с волнующим предвкушением авантюры двинулся по спуску улицы, прямо по снегу, вдоль стены чего-то, что выглядело, как старинная крепость или церковь, а теперь было не то фабрикой, не то даже школой. Дорога вела его ниже и ниже, поворачивая то налево, то направо, и становилась все тише и малолюдней, снег лежал все более толстым слоем, в стороне высилось какое-то заброшенное по всей видимости, нежилое — здание, а прямо перед собой Молхо увидел невысокую бетонную стену, которая перекрывала проход между двумя домами, — на ней красовался какой-то выцветший рисунок, и ржавая проволока проглядывала сквозь заваливший ее поверху снег. И тут у него возникло странное ощущение, словно он уже все это где-то видел, и он попытался заглянуть за эту бетонную стену, но не сумел и повернул налево в поисках прохода, однако снова наткнулся на ту же преграду — здесь она была чуть выше человеческого роста и вся исчеркана небрежными надписями и рисунками. Только сейчас он понял, что стоит перед знаменитой Берлинской стеной: он никогда не думал, что она такая
Метель усиливалась, он не хотел больше рисковать и повернул назад, но, когда поравнялся наконец со своим пансионом, решил не заходить — пусть она еще поспит, незачем ей мешать! — и прошел мимо, раздумывая о том, не проспит ли она весь оставшийся им день, а то и два, и тогда ему придется продлить свое пребывание в Берлине. Хорошо, что его дети уже выросли и не нуждаются в нем. Он пошел дальше, погружаясь в путаницу маленьких улочек, и вынырнул из них на какую-то большую площадь, все больше сожалея, что не сообразил спросить у тещи название улицы, на которой жила их семья до войны. Ему почему-то казалось, что это была одна из тех улиц, по которым он бродил сегодня. Вот тут ходила когда-то маленькая девочка, его жена, где-то тут, а может, и дальше, на разоренной ничейной земле, — и сейчас ему казалось совершенно непостижимым, что она умерла всего четыре месяца назад, а он уже гуляет по тем местам, куда она принципиально отказывалась возвращаться. Такова она, его новообретенная свобода. Ему показалось, что метель усиливается, и он решил вернуться в пансион и взять меховую шапку, которую сообразил захватить с собой в поездку.
Войдя в вестибюль, он сначала удивился, увидев, что старуха за стойкой почему-то переоделась, но, подойдя поближе, разглядел, что это совсем другая женщина, еще более старая, которая сменила прежнюю, — она улыбнулась ему с какой-то простодушной радостью, и он показал ей шесть пальцев, а потом повторил «зекс» — ему казалось, что он с каждым разом все лучше выговаривает это слово, — и она тут же подала ему ключ, и тогда он сказал ей по-английски, что началась метель, а она ответила что-то по-немецки, и они несколько минут дружелюбно говорили друг с другом на разных языках, после чего он кивнул ей на прощанье и поднялся в свой номер, где обнаружил молодую темнокожую уборщицу, которая мыла и чистила туалет. Он неловко извинился, открыл чемодан и взял шапку. В комнате было жарко, окна запотели. Он подумал, не подняться ли к спящей спутнице — запереть дверь, чтобы уборщица не потревожила ее, — но в конце концов махнул рукой и снова спустился по лестнице, вернул ключ и вышел в радостном, приподнятом настроении в самое сердце снежной бури, которая яростно крутила в воздухе огромные, мягкие хлопья, они неслись куда-то, сверкая в зеленоватом свете солнца, отражавшемся в скользких плитках тротуара, и вдруг у него возникла странная мысль — ведь вполне возможно, что вот так же, шестьдесят лет назад, в такую же погоду, вот именно здесь раздраженно брел сам Гитлер, замерзший, оборванный и голодный, вынашивая и лелея в уме фантастические планы будущих массовых уничтожений, — и незнакомый, темный, безысходный ужас, как перед какой-то неотвратимостью, внезапно вполз в его сердце. Где-то звенел церковный колокол, — и свет зимнего дня был похож на белый туман, пробивающийся сквозь толщу мрака. Люди шли, нащупывая себе путь в снежной круговерти, громоздкие и неуклюжие, как медведи, то и дело задевая его плечами, он застыл перед окном маленькой пустой парикмахерской — в глубине, на большом кожаном стуле с множеством рычагов и ручек, сидел старик парикмахер в белом халате, читая газету, а перед ним были разложены орудия его ремесла — оловянные расчески, стальные бритвы и ножницы, старомодные ручные машинки для стрижки волос, кипа белоснежных полотенец — все это напоминало маленький и уютный операционный зал, в углу горел камин, а возле него поднималось из кадки зеленое деревце. На стенах висели фотографии аккуратно подстриженных и гладко выбритых мужчин, и таким покоем и надежностью веяло оттуда, что Молхо вдруг захотелось зайти и постричься у этого старика. Он с трудом оторвался от окна и побрел дальше, снова жалея, что не спросил у тещи ее бывший берлинский адрес, — поиски детских следов жены могли наполнить более глубоким смыслом эти его бесцельные блуждания — ему даже пришла в голову мысль позвонить теще в Израиль, но он тут же сообразил, что, пока она поймет, о чем он спрашивает, и вспомнит, и продиктует ему по буквам непонятное немецкое название, пройдет столько времени, что разговор обойдется ему в кучу денег, — и, передумав, направился прямиком к большому универмагу, где толпились люди, искавшие укрытия от снежной бури.
Он начал подниматься с этажа на этаж, там пощупал одежду, тут купил свитер для дочери и фляжку с двумя емкостями для младшего сына, а для их бабушки — складную палку, этакую «Волшебную флейту» из четырех звеньев, входящих друг в друга, потом поднялся на этаж, где торговали мебелью, походил там, открывая дверцы шкафов и пробуя, как ходят по полозьям ящики, прошел по огромному залу, разделенному на квадраты жилых комнат, и посидел на диванах и креслах, посматривая на проходивших мимо покупателей и воображая себя званым гостем, который ходит из одного дома в другой. И все это время он помнил об оставленной в пансионе спутнице, и к его радостному волнению все время примешивалось чувство вины, как в те, не такие уж давние дни, когда он гулял по центру Хайфы, а жена его в это время лежала дома, на большой кровати, плывущей в какие-то иные измерения бытия.
Через окна универмага он видел, что буря утихла и солнце вновь пробилось сквозь снежные тучи Было уже поздновато. Его спутница, наверно, уже поднялась и ищет его. Он заторопился назад, гордясь тем, как свободно ориентируется в маленьких улочках этого симпатичного квартала, миновал стайки веселящихся детей и, пройдя по чистому, девственному снегу тротуара, вошел в пансион. Внутри царила глубокая тишина. Он сразу же увидел, что ее завтрака уже нет — то ли хозяева отчаялись дождаться странной гостьи, то ли она уже успела поесть, — сказал старухе за стойкой свое «зекс», получил ключ, поднялся сначала в свой номер, где уже было убрано, сбросил пальто и шапку, втиснул пакеты с подарками в чемодан и, покончив со всем этим, нетерпеливо взлетел на второй этаж, постучался и с замирающим сердцем вошел в ее комнату. Был уже двенадцатый час дня, но она все еще лежала в постели. Немцы все-таки дали ей поспать. В его сердце вдруг толкнулась странная радость, как будто он все это снежное утро пробивался по какому-то подземному туннелю и вот выбрался наконец к лежащей сейчас перед ним женщине, — но к этому сладкому чувству была примешана немалая толика вины и страха. А вдруг у нее что-то серьезное? В комнате было еще сумрачно, и кисловатый запах долгого сна висел между стенами. Он решил, что пора ее разбудить.
«Вставайте, Мириам, вставайте, — сказал он. — Эти таблетки, видно, совсем свалили вас с ног. Скоро полдень, а вы еще не ели. Я беспокоюсь». Она открыла глаза, тут же узнала его, и, хотя явно была без сил, слегка покраснела. Он сел возле ее кровати: «Вы меня напугали. Я же вас предупреждал. Вам нельзя было брать вторую таблетку, она была лишней». Она слушала его с какой-то задумчивой мягкостью, прикрыв глаза. Кожа ее пересохла, морщинки на лице углубились — стареющая женщина, которую он оглушил своими таблетками. Потом очень четко произнесла: «Первая тоже была лишней». Он растерянно улыбнулся. «Возможно, — торопливо согласился он, опасаясь ее рассердить. — Я не знал, что вы так чувствительны к таблеткам». И снова наступила тишина, ему показалось, что она опять проваливается в сон, но она вдруг сказала: «К этим таблеткам». И опять замолчала. И он действительно вспомнил, что в те первые дни, когда его жена начала принимать тальвин, она тоже, несмотря на свою привычку к наркотическим средствам, немедленно погружалась в сон. Это было в начале весны прошлого года, и воспоминание о том времени снова обдало его теплой волной. Каждый новый наркотик был для них тогда чем-то вроде нового приключения, и они оба тщательно следили за ее реакцией; иногда ему хотелось попробовать то или иное лекарство на себе, одновременно с нею, чтобы лучше понять, что она чувствует, но его удерживала мысль, что он не имеет права рисковать своим здоровьем, потому что на нем держался весь дом, и если в самом начале ее болезни он еще лелеял мечту присоединиться к ней в качестве второго больного, то со временем ему пришлось отказаться от этого желания, и все его мелкие недомогания померкли в сравнении с ее мучительными страданиями. И вот теперь, глядя на свою маленькую обессиленную
спутницу, он вспомнил первые реакции жены на те же таблетки — они тогда назвали их «философскими», потому что ее мозг под их воздействием как будто отделялся от тела и становился удивительно ясным. Они вели долгие беседы, и ее голос звучал так, словно она говорила откуда-то с другой стороны земного шара. Даже самый короткий ответ должен был как будто пересечь материки и океаны, но когда наконец приходил, то звучал отчетливо и резко. И это беглое воспоминание снова пробудило в нем глухую тоску. «Где ты сейчас? — подумал он. — Неужто и впрямь исчезла навсегда? И когда же я присоединюсь к тебе?»Он усмехнулся. И советница тоже улыбнулась — лежа, не открывая глаз, как будто ей нравилась вся эта ситуация — искусственно навязанный сон и мужчина, который суетится вокруг нее. «Ах ты, старенькая белка! — опять подумал он. — Ты, наверно, не так уж часто позволяешь себе так поспать. Вся на нервах, вся — натиск и карьера, без сомнения, и вдруг такой замечательный отдых, в кои-то веки!» Она опять задышала ровно и мерно, как будто хотела ускользнуть от него в новое забытье, но теперь он был решительно настроен перевернуть и хорошенько встряхнуть эту маленькую ленивицу, так упорно цеплявшуюся за свой сон, и уже собрался было это сделать, как вдруг вспомнил: «А нога? Что с вашей ногой?» Она не отвечала, все еще борясь с бродившим в ее крови наркотиком, и тогда он сам слегка приподнял одеяло, порылся в измятых простынях, нашел перебинтованную ногу, поднял ее — припухлость, похоже, уменьшилась, и нога из женской стала похожа на девичью. Он развязал бинт, чувствуя себя, как хирург, которому доводилось вскрывать сердца и грудные клетки, а сейчас приходится заниматься детским прыщиком. «А вот нога намного лучше», — сказал он радостно, как будто о каком-то отдельном существе, более удачливом, чем его хозяйка. Она не отреагировала, словно готова была предоставить ему и вторую свою ногу, лишь бы он дал ей снова погрузиться в блаженную дремоту. Он ловко затянул бинт и стал рассуждать — вслух, с самим собой, как делал это в последние месяцы у постели больной жены: «Надо поесть. Так нельзя. Их завтрак вы уже прозевали. Я сейчас принесу кофе и булочки». И тут же, не откладывая, спустился вниз, объяснил старухе с помощью энергичной жестикуляции и нескольких английских слов, произнесенных на немецкий лад, что ему нужен кофейник с горячим кофе, выбежал на улицу, купил булочки и пирожки, поставил все это на поднос и сам принес в номер, но увидел, что она вновь уснула, и стал энергично поднимать жалюзи, открывать ставни и даже слегка приоткрыл окна, чтобы впустить немного свежего воздуха в надежде ее разбудить.
И она действительно проснулась, против воли и без желания, и он помог ей подняться, удивившись, какая она легкая, а как только за ней закрылась дверь ванной комнаты, поспешил снять одеяло И потрогать простыню — как он и ожидал, она была влажной, и липкой, и даже слегка мокрой, и он быстро поднял ее и перевернул. За последний год он приобрел такой навык в быстрой смене простынь, что способен был перестелить простыни, даже если жена при этом оставалась в кровати. Он немного убрал по своему разумению комнату, все время прислушиваясь к тишине в ванной из опасения, что она там погрузится в новый и опасный сон. Однако в конце концов дверь открылась, и она вышла оттуда, умывшаяся и подкрашенная, и он опять поразился той тихой интимности, которая установилась между ними меньше чем за сутки — как между многолетними супругами. Неожиданная мысль пришла ему в голову — не был ли весь этот ее долгий сон просто уловкой, призванной заставить его немного поухаживать за ней? Он поставил перед ней поднос, и она принялась есть и пить, он налил и себе чашку кофе и выпил с булочкой, пока она, слабая и смеющаяся над своей слабостью, заставляла себя есть, впервые глядя на него не как на порхающую вокруг тень. «Что вы делали все это время?», — «Так, гулял, — сказал он, — даже наткнулся тут поблизости на Берлинскую стену и успел в ней разочароваться». — «Да нет, ее нужно смотреть не здесь, — перебила она его. — Нужно пойти к Бранденбургским воротам, — там она больше, впечатляет, там видна граница между двумя зонами». Он рассказал ей про снег, о котором о на даже не подозревала. «Берлин весь белый, — сказал он. — Та парижская буря, которая меня преследует, добралась наконец сюда, но немцев это, кажется, беспокоит куда меньше, чем французов». — «Жалко, что я не видела метель», — сказала она, заставив его подумать, не принести ли и ей таз со снегом, чтобы она могла поиграть. Эта мысль позабавила его, но вслух он сказал только; «Не стоит спешить на улицу, лучше дать вашей ноге отдохнуть, чтобы вы могли вечером пойти в оперу». Приподнявшись на подушке, раскрасневшаяся от сна, с раскачивающимися в ушах сережками, от которых Молхо никак не мог оторвать взгляда, потому что его жена никогда таких не носила, она внимательно посмотрела на него, как будто, несмотря на всех своих многочисленных родственников, не привыкла к такой заботе и теперь старалась понять, чего он от нее хочет, а потом послушно надкусила булочку, как ребенок, потерявший аппетит.
«Может, измерить ей температуру? — подумал он. — А вдруг эта ее слабость — признак более серьезного расстройства?» За окном снова проносился густой серый снег, и в тишине слышался ровный шум радиатора возле кровати, как будто они летели в самолете, снаружи становилось все темнее, снежная буря затянула воздух мутным молоком, Молхо сидел в кресле, тоже чувствуя себя вялым и отяжелевшим, и пытался разговорить ее, расспросить о девочке или хотя бы об этом пансионе — почему она выбрала именно его? была ли она тут с кем-то другим в таком же оперном туре? может быть, даже с покойным мужем? — но у нее, казалось, не было сил говорить, ее немногословные ответы звучали так слабо, как будто на нее уже наваливалась очередная волна тяжелой дремоты, и тогда он стал рассказывать ей о себе, точнее — о своей покойной жене, которая родилась здесь, и почему она никогда не хотела сюда приезжать, но она словно давно уже знала все эти рассуждения, потому что задремала прямо на середине его фразы, — видимо, ее организм был так чужд наркотикам, что, даже две маленькие таблетки глубоко его потрясли, — и он осторожно вытащил из-под ее слабых рук поднос с наполовину съеденной булочкой и почти полной чашкой кофе. Она вздрогнула, сдвинулась глубже под одеяло и положила голову на подушку. «Я чувствую себя немного виноватым», — негромко проговорил он, надеясь вызвать ее сочувствие, но она никак не отреагировала на его слова, голова ее неподвижно лежала на подушке, он не мог понять, слышит ли она его вообще, как вдруг на ее губах появилась слабая и горькая улыбка. «Только немного?» — спросила она и снова умолкла. Он испугался и, запинаясь, сказал: «Я не знал, что эта таблетка так на вас повлияет, ведь это не какое-нибудь специфическое лекарство, его продавали тут без рецепта, в открытом доступе, моя жена…» — но волна сна уже накрыла ее с головой, ее дыхание стало тяжелым и медленным, и Молхо почувствовал тревогу: если она будет и дальше спать подобным образом, он и впрямь не сможет завтра улететь. Он решил больше не тревожить ее, чтобы дать ей ощущение домашнего-тепла и безопасности. Что доделаешь? Ее организм должен освободиться от этого яда. Даже снежная буря ее не взволновала.
Он вытянул ноги и откинулся на сцинку кресла, — глядя на беспорядочно мечущиеся за окном снежные хлопья, которые выглядели так, будто их то и дело подбрасывали с земли в мутное небо, и напоминали не столько замерзшую ледяными лепестками воду, сколько сгустки древних белков, остатки первичного вещества жизни, — и про себя подумал: «Вот так я буду теперь сидеть здесь, так же, как я сидел тогда возле той кровати, здесь даже тише, чем на Кармеле, из-за этих немецких двойных окон». Ему вдруг припомнилось, как в последний месяц перед смертью жены он сидел порой рядом с ней, часами не произнося ни слова, так что она иногда даже начинала его умолять: «Ну расскажи хоть что-нибудь, ты ведь бываешь среди людей», а он отвечал: «Мне не о чем рассказывать, я думаю только о тебе» — и это была сущая правда. И вот теперь он сидел возле кровати другой женщины, надеясь, что своей заботой о ней уравновесит ее превосходство в уме и культуре, и, сидя так, чувствуя, что в нем уже начинает накапливаться томительная усталость, стал искать что-нибудь, что могло бы взбодрить его, заметил лежащий возле ее кровати знакомый томик и, подняв его, увидел, что в этом номере — возможно, из-за двуспальной кровати — книга содержала также Ветхий Завет, но текст был по-немецки, и он посмотрел только, как выглядит на этом чужом языке первая строчка Книги Бытия, а потом закрыл книгу и вернул ее обратно на место.
Усталость плескалась в нем волнами, на мгновение ему пришла в голову мысль снять туфли и прилечь рядом с ней — в конце концов, он тоже порядком вымотался, все утро гуляя вокруг пансиона и бегая с этажа на этаж, — но он не сдвинулся с места, потому что подумал, что может ее испугать, а если даже нет, то, убедившись, что он лег с ней рядом только для того, чтобы тут же заснуть, она наверняка решит, что он человек со странностями, а потому лучше, чтобы их унылое молчание объяснялось просто ее сонливостью, — и он прикрыл глаза, лениво и праздно размышляя, может ли он вообще жениться на ней, а если да, то где они будут жить — у нее или у него, или же им придется продать обе свои квартиры и купить одну большую, чтобы там были отдельные комнаты для всех детей, в том числе и для её девочки. Он дремал, слыша собственное мерное дыхание, как вдруг его разбудил ее тихий голос — все еще свернувшись калачиком под одеялом, она произнесла: «Жаль, если вы так и будете сидеть здесь все время, лучше походите, посмотрите город, вам завтра уже возвращаться, когда вы еще окажетесь в Берлине? Здесь недалеко есть музей экспрессионистов, там вывешены знаменитые картины начала века, вам, наверно, будет интересно. А я скоро приду в себя, еще немного…»