Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Стремясь раздуть роль штрафников, а заодно бросить тень на приказ Сталина № 227, Володарский на обсуждении фильма решил спекульнуть великим авторитетом маршала Рокоссовского. Он, говорит, писал в воспоминаниях: «5 июля 42-го года к нам подошла 2-я бригада штрафников. Значит, была и 1-я». А на самом деле у Рокоссовского вот что: «В августе 1942 года к нам на пополнение прибыла стрелковая бригада, сформированная из людей, осужденных за разного рода уголовные преступления. Они добровольно вызвались идти на фронт, чтобы ратными делами искупить свою вину. Правительство поверило их чистосердечным порывам» (с. 136).

Так что же мы видим? Во-первых, дело было не в начале июля, а в августе, т. е. уже после выхода приказа Сталина. Во-вторых, тут бригада гражданских добровольцев-уголовников, а не фронтовых штрафников. Штрафных полков, бригад, дивизий вообще не было,

а только роты и батальоны. В-третьих, у Рокоссовского нет никакой «1-й бригады». Сценарист просто впарил это маршалу.

На том же обсуждении Володарский сказал: «Меня интересовало, почему немцы вдруг (!) оказались под Москвой». Ну, сказать это простительно было разве что человеку, лишь вчера свалившемуся с Луны и только сегодня очухавшемуся. Не «вдруг», а почти полгода, обливаясь кровью, ломая кости и теряя головы, немцы с их супертехникой и вундероружием ползли к Москве и доползли на три месяца позднее, чем Наполеон с его конной тягой, пехтурой и аркебузами. А ведь те и другие начали вторжение с одной и той же позиции, да еще Наполеон-то на два июньских дня позже. И надо бы еще помнить, что тот-то все-таки оказался в Москве, а немцы под ее стенами едва не схлопотали полный крах. Из продвижения немцев к Москве, из захвата ими наших городов никто секрета не делал, обо всем этом сообщали народу и радио, и газеты. Так что их появление в 27 верстах под Москвой ни для кого не было «вдруг». Я помню даже вечернюю сводку Совинформбюро за 15 октября: «На Можайском направлении противник прорвал нашу оборону, и положение на фронте резко ухудшилось». 17 октября немцы захватили Можайск. Та вечерняя сводка за 15 октября — образец излишне добросовестной информации, ибо именно она явилась причиной весьма прискорбных событий в столице на другой день — 16 октября…

* * *

На телевизионном обсуждении «Штрафбата» его расхваливали, конечно, Швыдкой, тогда министр путинской культуры, малограмотный полковник Шаравин и сами творцы — Володарский и Досталь. Для понимания уровня и этих похвал, и самих хвалебщиков стоит упомянуть хотя бы одну фразу Швыдкова, тоже недоумевавшего, почему «вдруг под Москвой»: «Мы точно (!) знали (!!), что в армии воевали только (!!!) кристально честные, чистые, благородные люди». Даже не думали или считали, а «знали» и не как-нибудь, а «точно»! А не слишком кристальных, хоть чем-то замаранных и не совсем благородных выбраковывали. И вот такого олуха Путин назначил министром своей культурки… Он был одновременно членом трех творческих Союзов — писателей, журналистов и театральных деятелей. Да неужели в одном из этих Союзов ему втемяшили, что Красная Ария целиком состояла из белокрылых ангелов? Или сам дошел своим пронзительным умом? Конечно, сам.

Если бы Швыдкой не увильнул от армии, а послужил, то знал бы, что армия — это часть народа, а во время войны брали в армию не по «Житиям святых» и не по «Кодексу строителя коммунизма», которого тогда и не было, а только по двум данным: возраст и здоровье. А на свете нет ни одного народа из ангелов.

Конечно, в большинстве своем на фронте, как и во всей стране, были честные труженики, достойные граждане отечества, но любой путинский министр должен понимать, что на войне встречались люди и трусливые, и недобросовестные, и лживые, и вороватые. И никто этого не скрывал, об этом и говорили, и писали как во время войны, так и после: например, А. Довженко в очерке «Отступник», Ю. Бондарев в романе «Берег», В. Распутин в повести «Живи и помни»… На мою долю летом 44-го года выпало как дежурному по роте перед строем срезать погоны у старшины Ильина, которого отправляли в штрафную роту. Хороший вояка, жалко было, но проворовался…

Да, встречались на фронте недостойные люди, но другое дело, что наша цель в Великой Отечественной войне была поистине кристально честной, высокой и благородной — разбить фашизм, освободить родину и другие народы Европы от гнета и истребления. Но ныне нам говорят пивоваровы разных габаритов, масштабов и мастей, но единого одноклеточного склада ума: нет, в годовщину Победы полюбуйтесь на трусов, ворюг, дезертиров, насильников…

Это очень давняя тенденция — изображать и события, и человека с изнанки, с самой темной стороны, в предельной низости. Некоторые особенно бесстыжие сочинители в этом прямо признаются. Так, Солженицын писал: «Я в зло верю легче, охотней, чем в добро. Жизнь, как луну, всегда вижу с одной стороны». Мысль понятна, но выражена несуразно: луну мы видим с освещенной стороны, а он имеет в виду, что видит тьму. Против этого решительно восставал Максим

Горький. Признавая Достоевского равным по изобразительной силе Шекспиру, он гневно отвергал иные его мысли и персонажи. Еще в 1914 году, выступая против постановки «Бесов» во МХАТе, он писал: «Горький не против Достоевского, а против того, чтобы его романы ставились на сцене». И доказал, что не против, хотя бы тем, что в 1932 году выступил против Д. Заславского («Правда») в защиту публикации «Бесов» в издательстве «Academia».

А доводы Горького против «карамазовщины» и ее инсценирования были веские: «Утверждение Ивана Карамазова, что человек — «дикое и злое животное», — дрянные слова злого человека… Читатель видит также, что Иваново трактирное рассуждение о «ребеночке» — величайшая ложь и противное лицемерие, тотчас же обнаженное самим нигилистом в словах: «Я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних». Ближний — это и есть ребенок, который завтра унаследует после нас все доброе и злое. Если Иван не понимает, как можно любить его, значит, все, что он говорит о жалости к «ребеночку», — сентиментальная ложь.

«Весь мир познания не стоит «слезинки ребеночка», — говорит нигилист, но читатель знает, что это — тоже ложь. Познание есть деяние, направленное к уничтожению горьких слез и мучений человека, стремление к победе над страшным горем русской земли».

Уж сколько мы наслышаны о святой слезинке ребеночка именно в эти окаянные годы грабежа, живодерства и мора на русской земле. О ней не говорил, ею не клялся разве что один Путин, который, однако, тоже не понимает, как можно любить и ближних, и дальних. Вот медведи и журавли, собаки и леопарды, даже самые дальние — это другое дело.

* * *

Но беда не только в Иване. «Если тринадцатилетний мальчик Коля Красоткин говорит: «Я их бью, а они меня обожают» — и характеризует товарища: «Предался мне рабски, исполняет малейшие мои повеления, слушает меня, как бога», читатель видит, что это — не мальчик, а Тамерлан или по крайней мере околоточный надзиратель». Можно добавить, что, по словам самого Достоевского, надзиратель «даже свою маму сумел поставить к себе в отношения подчиненные, действуя на нее почти деспотически. Она и подчинилась. О, давно уже подчинилась» тринадцатилетнему околоточному.

«Когда четырнадцатилетняя девочка говорит: «Я хочу, чтобы меня кто-нибудь истерзал», «хочу зажечь дом», «хочу себя разрушить», «убью кого-нибудь», читатель видит, что это правдоподобно, хотя и болезненно.

Но, когда эта девочка рассказывает, что «жид четырехлетнему мальчику сначала все пальчики обрезал на обеих ручках, а потом распял на стене гвоздями», и добавляет: «Это хорошо. Я иногда думаю, что сама распяла. Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть», — здесь читатель видит, что девочку оклеветали: она не говорила, не могла сказать такой отвратительной гнусности. Тут, на горе наше, есть правда, но это — правда Салтычихи, Аракчеева, тюремных смотрителей, но не правда четырнадцатилетней девочки». И не знаешь, что омерзительней и страшней — измысленный больной фантазией «жид»-живодер или оттуда же явившаяся русская «девочка»-изверг.

Но надо не только видеть ложь, обман, изуверство, надо и то понимать, что такое художественный образ на страницах книги, с которой мы наедине, и что такое — на сцене или на экране, когда это видит едва ли не весь народ. Невинный пример: кто-нибудь читал со сцены или по радио хотя бы пушкинскую «Гавриилиаду»? До сих пор — никто. «Читая Достоевского, — писал Горький, — читатель может корректировать мысли его героев, отчего они значительно выигрывают… Когда же человеку показывают образы Достоевского со сцены, да еще в исключительно талантливом исполнении, игра артистов усиливает талант Достоевского, придает ее образам особенную значительность и большую законченность. Сцена переносит зрителя из области мысли, свободно допускающей спор, в область внушения, гипноза, в темную область эмоций и чувств… На сцене зритель видит человека, созданного Достоевским по образу и подобию «дикого и злого животного». Но человек не таков, я знаю».

За что, допустим, Станислав Куняев так ненавидит Горького, что как только получил Горьковскую премию и пришел главным в «Наш современник», то первым делом вслед за Ф. Бурлацким в «Литгазете» смахнул портрет Горького с обложки журнала, где он стоял лет тридцать, — за что? Именно за веру в человека. Он легко, даже охотно верит, например, Солженицыну, что строительство Беломоро-Балтийского канала было подобием Освенцима. Ну хоть бы задумался, как в таком случае могли туда послать на экскурсию аж 120 писателей.

Поделиться с друзьями: