Пятая зима магнетизёра
Шрифт:
А Штайнер не сводил с них жесткого взгляда и жалел, что пришел сюда, он хотел послушать, что говорят, а не высказываться сам.
— Не лекари, а лекарь, — резко сказал он. — Не судите обо всех по несчастному Зелингеру. У него помутился разум, он сам не знает, что творит.
— Ясное дело, — снисходительно подтверждали они, — ясное дело. А ты никогда не пытался вылечить ее, медикус? Никогда не пытался?
— Она слепая, — спокойно ответил Штайнер, силясь призвать на помощь остатки своего авторитета. — Пытаться — не значит добиться успеха.
— А Зелингер думает, что тот добьется? —
— Бывают успехи такого сорта, которые, в конечном счете, оборачиваются неудачей, — упрямо сказал он, уставившись в свою пивную кружку.
Они смотрели на него, снисходительно посмеиваясь.
— Может, чудотворец станет в доме зятем, — сказал вдруг один из них, подручный мясника, живший в последний год на Вертельгассе.
На это Штайнер ничего не ответил.
Однажды Штайнер провожал Марию после концерта. На другой день кто-то насмешливо заметил, что, наверно, ему было легко идти торной дорожкой, по которой уже многие до него прошлись.
Зеефонд лежал в стороне от больших культурных магистралей. Вероятно, в Париже подобные слова были бы невозможны. Другое дело здесь.
И потому Штайнер ударил, сильно и точно. Насмешник тяжело рухнул на левый бок, слегка поцарапав себе при этом щеку.
Штайнер был холост. Часть его лица, лоб и кожу у висков, покрывали оспины. В этих местах лицо его напоминало рельефную карту царства мертвых.
Бородка, очень светлая, тоже скрывала рубцы.
Она никогда меня не видела, думал он, но что такое оспины, она знает.
— А что будет, если он добьется успеха? — спросил секретарь канцелярии городского совета, сидевший как раз против Штайнера; он оскалил желтые резцы, почти не в силах скрыть ликование. — Что будет, если она снова станет зрячей? Может, врачи постараются исправить ошибку, сделав так, чтобы она опять ослепла?
— Я от всей души желаю ей выздороветь, — сказал тогда Штайнер. — И он, и она будут тогда счастливы. Но давайте поговорим о чем-нибудь другом.
— Конечно, конечно, — снисходительно согласились они, обволакивая его своим смехом, и смех этот был такой тяжелый, душный, что Штайнер едва не задохнулся, и, вырвавшись от них, ушел. Когда он переступал порог, смех уже превратился в громовой хохот.
Шел дождь. Штайнер зашагал большими шагами по Амтсгерихтсгассе, по Хайлиггайстгассе, по мосту через канал, почти заросший мусором, который в него сбрасывали; капли дождя стекали Штайнеру за воротник, но он этого не замечал.
Мейснер, думал он, чудотворец.
Первое знакомство состоялось в сентябре. Но лечение началось только в середине октября. Чем была вызвана задержка, неизвестно.
— Мария, — ласково говорит он. — Мария Тереза…
— Да, отец. Я слушаю.
— Ты боишься? — спрашивает он.
— Нет, — говорит она. — Я не боюсь. Мы не боимся, правда, ведь?
Ни ты, ни я. Мы знаем, что делаем.— Ты не считаешь, что я совершаю ошибку? — с усилием спрашивает он. — Штайнер ко мне больше не ходит. Он считает, что я совершаю ошибку.
— Скоро мы узнаем, — тихо говорит она и медленно гладит отца по руке.
Да, думает он, скоро мы узнаем. Но, даже узнав, мы ничего знать не будем. Если мы добьемся успеха — если он добьется успеха, — все тогда рухнет. Мы потеряем равновесие, не будем знать, куда идем. Мы жертвуем равновесием нашего мира. Может, этим нельзя жертвовать.
— Штайнер, — говорит он, — утверждает, что я совершил предательство. Он считает себя истребителем чудес, и я теперь перебежал ему дорогу. А доброе отношение ко мне связывает ему руки. Я думаю, он в большом смятении.
Мария вслушивается в отцовский голос, но улавливает в нем только тревогу. Она откидывается на спинку стула и молчит.
Стоят первые дни октября.
В это утро она поднялась очень рано; никто ничего не говорит, но она чует это в воздухе и знает: сегодня. Она пытается играть, но играет слишком быстро, сбиваясь с темпа. Это менуэт, который однажды ее просили бисировать в салоне мадам Круа. «Он как раз ей подходит, — говорили собравшиеся в салоне, — веселый, но с затаенной грустью». Мария знала, что это неправда, и они говорят все это, чтобы казаться современными. Она слышала разговоры о новых писателях-романтиках, как они мечутся между скорбью и радостью, и теперь все должно было соответствовать этому духу.
Сегодня ей предстоит встретиться с Мейснером.
Отец разрешил, думала она. Он хочет мне добра и разрешил ему испробовать на мне свое лечение. Может, после этого я стану зрячей, отец не хочет упускать эту возможность.
— Нет ничего, что было бы слишком хорошо для тебя, Мария, — сказал отец, но по его голосу она чувствовала, что не все ладно. — Нет ничего, что было бы слишком хорошо для тебя…
Она позвонила в маленький колокольчик.
— Отец ушел? — спросила она.
— Нет, — ответила служанка. — Он сказал, что скоро зайдет к барышне.
А потом, когда он пришел, она спросила:
— Ты ведь все время будешь рядом, отец?
Ее укладывают на кровать в библиотеке.
Рядом нет никого — только Мейснер и Зелингер. На ней белое платье, которое ей сшили минувшей осенью, когда она играла перед публикой. Ее подвели к кровати и уложили.
Потом Мейснер завязал ей глаза. Пока шли все эти приготовления, он был немногословен. А когда, наконец, все устроилось, попросил оставить его с девушкой наедине. Доктор Зелингер, после недолгого колебания, согласился.
— Я буду сидеть за дверью, — сказал он той, что была его дочерью. — Ты можешь позвать меня в любую минуту.
Она не ответила.
Отчет, который позднее составил и частично опубликовал Клаус Зелингер, во многих отношениях неполон. Больше всего в нем сообщается о внешних подробностях процедуры: о том, в каком положении находилась пациентка, в какое время началось лечение и так далее, и очень мало о самой процедуре.
И все же этот зелингеровский отчет кое-что поясняет.
— Ты хорошо меня слышишь?