Пятеро
Шрифт:
— Когда есть балка, глупо ставить людей внизу. Вы их разместите у верхнего конца: сверху вниз удобнее стрелять.
Так и сделали; а впрочем все это не понадобилось. Погром в то воскресенье состоялся, и кровавый, и до сих пор не забыт; но произошел он в этот раз не в Одессе. Мы устроили последнее ликвидационное заседание, послали сообщить владельцу оружейной лавки Раухвергеру, что уплатить ему долг в пятьсот рублей нам нечем, и попрощались с Генрихом. Он долго жал мне руку, и сказал:
— Не благодарите: я сам так рад помочь делу, о котором нет споров, чистое оно или грязное…
В глазах у него было при этом выражение, которое надолго мне запомнилось: у меня так самого бы тосковали глаза, если бы заставила меня судьба — или своя вера — пройти по улице с клеймом отщепенца на лбу, и вокруг бы люди сторонились и отворачивались. Кто
Но Марко, отвергнув сосиски в таверне Брунса, пошел домой, разбудил Анну Михайловну и потребовал: во-первых, чтобы мясо впредь покупали в еврейской лавке; во-вторых, чтоб была посуда отдельная для мяса и отдельная для молочных продуктов, как у Абрама Моисеевича; и завтра же начать. Она его прогнала спать; тогда он на свои деньги завел две тарелки, сам их отдельно мыл, а домашних котлет вообще знать не хотел, и вместо того купил на запас аршин варшавской колбасы с чесноком. Колбасу он хранил на гвозде у себя в комнате, а комната у него была общая с Сережей; сколько из за этого потрясений вышло у них в доме, я и рассказать не умею. Три недели это длилось, пока Марко не объявил матери, что постановил вообще обратиться в вегетарианство; а также — не помню, в какой связи — приступить к изучению персидской литературы в подлиннике, и для того намерен с осени перевестись в Петербург, на факультет восточных языков.
XIII
ВРОДЕ ДЕКАМЕРОНА
По пути событий, определивших Марусину судьбу, особенно помню одну летнюю ночь, сначала на море, потом на Ланжероне. Трудно будет об этом рассказать так, чтобы ни одно слово не царапнуло: ради памяти Маруси мне бы не хотелось обмолвиться неловко или шероховато. У нее действительно (я уже сказал) все выходило «по милому», даже самые — для того времени — взбалмошные безрассудства, но сберечь этуу черту в моей передаче будет нелегко; очень боюсь за эти две главы, но надо.
В шаланде было нас семеро, большая шаланда; были одинаковые мать и дочь Нюра с Нютой; два белоподкладочника, однажды здесь описанные (или другие, не важно); Маруся, Самойло и я. Самойло после той недели на квартире у «Генриха» уже не так сторонился, хотя снова замолчал. На четырех веслах мы ушли очень далеко; и еще до заката съели все "пирожки и груши.
Маруся была неровная, то хохотала и шумела, то задумывалась. Я знал, почему. Когда мы опускались к берегу и отстали вдвоем, она вдруг обернулась и шепнула, вся клокоча внутри от возбуждения и радости:
— Через месяц Алеша приезжает.
Я не сразу понял, о ком это; потом.сообразил — о Руницком. Когда мы у него были год томуу назад, она его называла Алексей Дмитриевич. Сколько раз он с тех пор уезжал «на.Сахалин», сколько раз возвращался, встречались ли они, я не знал; видно, встречались.
Теперь она в лодке минутами сходила с ума: скакала по всем перекладинам, садясь на плечи гребцам и раскачивая плоскодонку так, что Нюра с Нютой взвизгивали в унисон; завидя вдали малорослый пароход «Тургенев», возвращавшийся перед вечером из Очакова, приказала «обрезать ему нос» и обязательно перед самым носом; вырвала у Самойло руль и провела предприятие так удачно, что с корабельной рубки понеслась хоровая ругань, которую, слава Богу, отчасти заглушали тревожные гудки; но Самойло сидел рядом с нею на корме и следил, прищуря глаза, и ясно было, что при надобности он ссадит Марусю на дно и выручит нас. После этого подвига она ушла на нос, свернулась там колечком и долго молчала, глядя на закат. Потом взяла урок курения у одного из студентов — женщины тогда еще у нас не курили; и много веселья было по поводу того, что у студента на крышке портсигара внутри, так что не мог не прочесть каждый, кому бы он предложил папиросу, оказалась известная надпись серебрянной славянской вязью: «кури, сукин сын, свои».
Тем временем коллега его поддразнивал Нюру и Нюту, уверяя, что обе они тайно влюблены в Сережу: «поровну, конечно». Их записки к нему начинаются так: «Родной наш…», и одну строку пишет мать, а следующую дочь.
— Это не нужно, — отшучивались Нюра и Нюта, — у нас один почерк.
Но я с удивлением заметил, что обе слегка — «поровну» — порозовели. Впрочем, это мог быть и.просто отблеск заката: небывалой красоты развернулся в тот вечер закат. Мы бросили грести; лодка даже не покачивалась. Кто то вздохнул: — хороши у Господа декораторы.
После этого мы играли в Ueberbrettl — Нюра с Нютой, женщины образованные,
видели это недавно в Вене.Студент с портсигаром очень мило пел гаванные песни. Большинство были обычные, но одной я ни до того, ни после не слышал: целый роман. Сначала он и она — еще малые дети: «играются» где то на Косарке и дразнят улиток: «лаврик, лаврик, выставь рожки, напеку тебе картошки». Потом она, подростая и хорошея, дразнит уже его; дальше — он начинает ревновать: «Кто купил тебе сережки?». В конце концов она его бросила; он грузчик в порту, а она — связалась с богатым греком и, встретив прежнего милого, уже отвернулась.
Лаврик, лаврик, выставь рожки… Разошлись наши дорожки.Нюра и Нюта рассказали историю из французского сборника легенд. Умную историю: только много лет после того, и на иных опытах, я понял какую умную. Жил-был рыцарь, у которого отроду не было сердца, но знакомый часовщик сделал для него хитрую пружину, вставил в грудь и завел раз навсегда. Рыцарь с пружиной вместо сердца ездил по дорогам и защищал вдов и сирот; в крестовом походе спас самого Бодуэна, первый взобрался на стену святого города; увез из терема, охраняемого драконом, прекрасную Веронику и обвенчался с нею в соборе; отличная была пружина. А после всего, покрытый славой и ранами, разыскал он того часовщика и взмолился Христа ради: да ведь я не люблю ни вдов и сирот, ни святого гроба, ни Вероники, все это твоя пружина; осточертело: вынь пружину! — Нюра и Нюта умудрились это рассказать «вдвоем», т. е. одна говорила, вторая кивала головою, а впечатление было, что вдвоем.
Второй белоподкладочник, очевидно человек настойчивый, придумал кораблекрушение. Только трое спаслось на необитаемом острове: мичман и две пассажирки («второго класса», прибавил он ехидно), мать и дочь. На острове обе дамы влюбились в мичмана («поровну»), но, будучи «адски благовоспитаны», и помыслить не могли ни о каких вольностях. И вот случилось два чуда: во-первых, оказалось, что на том необитаемом острове законом разрешается многоженство; а во-вторых — когда мамаша однажды хорошенько помолилась Богу, Бог сжалился: ее дочь перестала быть ее дочерью и стала ее племянницей и т. д.
Он очень забавно рассказал эту чепуху. Снова ли зарумянились Нюра и Нюта, уже не было видно: быстро темнела ночь, пока еще безлунная. Только звезды светили так, что можно было разобрать, который час, и гладкая вода, полная фосфора, при каждом легком всплеске рассыпалась гроздьями хрустального бисера.
Самую лучшую историю рассказал, по моему, я, и не ерунду, как он, а правду: про республику Луканию. Когда мы были в чретьем классе, потрясающее впечатление произвели на меня и товарищей две строчки из оды «Уме недозрелый»:
Румяный, трожды рыгнув, Лука подпевает: «Наука содружество людей разрушает».Мы учредили тайное Содружество румяного Луки — программу незачем излагать, дело ясное, — оккупировали одну долинку, вон там, на Ланжероне, и в честь веселого патрона окрестили ее республика Лукания. В виду полудамского состава аудитории, не всю летопись этого государства можно было им рассказать, но что можно было, прошло с успехом: как мы строили крепость из наворованных кирпичей; как функционировал у нас почтовый ящик — двухфунтовая жестянка из под чаю Высоцкогго, зарытая глубоко в родную землю (когда мне нужно было снестись по срочному делу с одним из сограждан, я на перемене в гимназии шептал ему на ухо: «вьгглядай на почтальона»; после уроков он мчался на Ланжерон, откапывал, прочитывал, составлял ответ, закапывал и мчался ко мне домой — позвонить у двери и шепнуть: «вьгглядай…»; тогда мчался я…) и про газету «Шмаровоз», где напечатан был приказ по министерству народного просвещения о реформе классического образования: «заменить греческий латинским, а латинский греческим»; и как мы там провели в жизнь смелый и совершенно беспримерный государственный опыт — уже выбрав Лельку Ракло президентом, после этого, чтобы не обиделся его соперник Лелька Помидора, дополнительно выбрали того королем нашей республики. Отличная, по моему, история; огорчило меня только то, что аудитория не поверила в ее подлинность: я обиженно показывал им пальцем в ту сторону, где ночь сокрыла берег Ланжерона, и божился, что и теперь еще мог бы найти ту долину и даже предъявить уцелевшие огрызки крепости…