Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
Цитируя современность: хотел как лучше, а получилось как всегда.
Не получится.
Поиски общей жизни не равны общему делу.
Искренность усилий не равна энергии заблуждения.
Современники – сокамерники. Гений помещен в одиночку.
13
На границе прозы и поэзии расположено поведение. Если человек не в силах ничего создать, он может подать пример. В лучшие времена – стрелялись на дуэли, в худшие – сами стрелялись и вешались.
«На безмолвие стен человек отвечает безмолвием».
Смелость человека – на месте поэтической смелости.
Рвать расстрельные списки у Блюмкина, бить Алексея Толстого палкой по голове. После этого можно и по начальству побегать.
14
Никогда я
А тут побежал. Даже с азартом.
Владивосток отстоит от Москвы не только на много тысяч километров и часов разницы, но и в истории. Тут советская власть на пять лет позже и на столько же лет прочнее: где у нас уже разрушилась – там еще разрушается, где у нас уже с транспарантами не ходят – здесь еще собираются: одни за мэра, другие против губернатора.
Меня не за того приняли: то ли за ревизора, то ли за Хлестакова. То есть приняли – и тот и другой.
Один подарил мне свою фотографию, другой почему-то – мою.
Главное, что оба согласились, что памятник надо установить в будущем году в связи с шестидесятилетием гибели поэта.
15
Год, однако, шли переговоры, и будто я все это время продолжал сидеть в приемной у губернатора в очереди из врачей и казаков. Они были передо мной. Наконец секретарша (совершенная белочка, маленький грызунок – попробуй скажи лучше!) ввела меня под портрет Муравьева-Амурского, пред очи Самого, вручившего мне мой собственный портрет в рамочке.
– А кто такой Мандельштам?
– Величайший русский поэт нашего века.
– Русский?
– Поэты нерусскими не бывают.
– С сегодняшнего дня читаю только его.
Это документально. Через год мы со съемочной группой [32] приехали ставить памятник, застав обстановку еще более революционной: юбилей советской власти на Дальнем Востоке, выборы мэра, отмена выборов, перевыборы… не до Мандельштама.
Ангелы! Именно поэтому памятник был установлен и открыт, шестидесятилетие гибели было отмечено. Берусь утверждать, что это первый подлинный памятник зэку на территории нашего ГУЛАГа.
32
Телефильм «Конец пути» («Культура», 1999).
16
Как не хотел Ненаживин расставаться с памятником: «Ему же здесь хорошо!»
Он был прав. Через год трусливая ночная стая отбила Мандельштаму и клюв, и руку. Теперь это называется ласково «акт вандализма».
Памятник вернулся домой. К папе.
И я снова в приемной. У нового мэра. Он меня заверяет.
Теперь памятник отлит из металла и будет установлен в более подходящем месте: в самой зоне, где погиб поэт. Тогда это будет первый памятник не только зэку, но и зоне.
Удивительно послесмертие русского писателя! Тексты его дописываются, жизнь его доживается.
«Сколько бы я ни трудился, если бы я носил на спине лошадей, если бы я крутил мельничьи жернова, все равно никогда я не стану трудящимся. Мой труд, в чем бы он ни выражался, воспринимается как озорство, как беззаконие, как случайность. Но такова моя воля, и я на это согласен. Подписываюсь обеими руками» («Четвертая проза»).
Чтение Мандельштама – тоже дело птичье: по зернышку.
Мысль – живая. Она шевелится. Она принимает позу. Она ползает по строке до сих пор, следя за твоим взглядом.
Мне на плечи кидается век-волкодав, но не волк я по крови своей…
Как же он до сих пор не отдыхает!
10 февраля, 2001
Берлин
Человек из красной книги
Нарисованный разговор [33]
33
К 90-летию О. В. Волкова и В. В. Набокова («Новый мир», 1989).
– ЗНАЧИТ, АРИСТОКРАТИЯ и интеллигенция – это не тождество?
–
Совершенно нет. Да-да-да. Можно и в шестой части Бархатной книги быть записанным и быть совершенным хамом.– А вы в какой?
– Я, наверное, служилое дворянство. Не берусь даже вам сказать, в какой. Потому что никакой претензии на аристократичность в семье не было… Есть род Волковых, которые из самых древних в Бархатной книге, – бояре Волковы были, так же как Романовы, шесть-семь таких старых родов. Но я к ним отношения не имею. Со стороны матери у меня более, так сказать… есть адмирал XVIII века…
– А материнская фамилия?
– Лазарева. Династия целая.
– Тот самый мореплаватель Лазарев?
– Да. Тот самый мореплаватель. Он мой прадед. И я бы был моряком, если бы не слабое зрение. Был близорук, поэтому в Морской корпус не приняли…
– Олег Васильевич, это мое первое интервью. Не знаю, с какого конца взяться, и тут же прекращается сытая писательская ирония над журналистами. Нет другого пути начать разговор, как объяснить вам же, кто вы такой. За это время вы, как всегда, сумеете сохранить достоинство, а я успею его растерять. Вы, Олег Васильевич, – уникальный экземпляр рода человеческого… Вы кому угодно сегодня покажетесь не просто человеком редчайших достоинств, а – преувеличением. Всякий, кто впервые увидит вас и соединит ваш облик и повадку с наслышкой о вашей судьбе, воскликнет, как тот персонаж из анекдота: «Не может быть!» В этом восхищении есть своего рода отказ: мол, исключительное исключение, как раз и не подтверждающее правило. Что-то вроде улыбки, даже усмешки, пусть и счастливой. Не сразу и заметишь, что улыбка эта – от смущения. Потому что не мы – правило, а вы. Потому что не вы преувеличение и исключение, а мы с нашим большинством. Потому что вы – не мы. Для меня вы человек нормы, нормальный человек. Просто норма стала уникальным явлением. Надо сказать, образ ваш заслоняет для многих и то, что вы пишете, и как вы пишете. Мне кажется, однако, что для вас последнее важнее. Вы современный писатель. Так вот, мне нравится (как человеку, многократно обвиненному в формализме), как вы пишете. Как употребляете слова. Как их ставите. У вас и на бумаге слова грассируют, как в жизни. Вот мы встретились в Союзе писателей, у «парадного подъезда», по вашему выражению. Вы так сказали про одного нашего секретаря: «Вам не кажется, Андрей Георгиевич, что он очень падший человек?» Ну разве не смешно? Не смешно – именно так: падший. В другой раз я читаю у вас про собачек, что они не стали хуже с тех, дореволюционных пор; та же порода и то же старание, просто у них нет той возможности приобрести практику, потому что дичи той нет… «Мои друзья пойнтеры» – так, кажется, называлось ваше эссе?
– Да. «Мои фавориты». Или «Мои любимцы»…
– Значит, не «друзья»… Перевод с французского. Вы ведь начинали как переводчик?
– Да, я переводил и на французский, и с французского, и на английский я переводил.
– Это то, что досталось вам в наследство. Единственное неразоренное наследство?
– Единственное мое богатство.
– Парадоксально, Олег Васильевич, но мы ведь с вами в некотором смысле одноклассники. Вы начали писать прозу тогда же, когда и я: каких-нибудь тридцать с небольшим лет назад. И вот я читаю у «молодого прозаика», в той же очаровательной прозе о собачках, первое же предложение: «Судя по тому, что первого пойнтера, которого я помню, звали Банзай, воспоминания эти можно отнести к 1904 году – Русско-японская война…»
– Я, конечно, пережил три революции – всего уже, выходит, за свою жизнь. Первую – совершенно в младенческом возрасте, но сохранились у меня отдельные яркие воспоминания о Петербурге, охваченном революцией пятого года. Это были казачьи разъезды, патрулировавшие улицы, гревшиеся у костров солдаты и другие там военные… И нянюшка, уволакивающая меня от этих в сторону, от костров с казаками, и говорящая, объясняющая мне, что вот они приехали нас защищать от тех, кто задумал царя-батюшку погубить. Такие были у нее комментарии к этому делу. Ну, еще я помню гласность того времени. Потому что потом было немало случаев сравнивать гласность ту и нашу обожаемую гласность. Тогда выходили все журналы всех направлений, и в газеты можно было писать что угодно – это в шестом, седьмом годах. И тогда были даже карикатуры на царя… Это все так ярко запомнилось. Ну, выключили свет, отсутствие воды – вот так. В деревне у нас было тихо, поэтому усадьба не пострадала от… Там кое-где были подожженные усадьбы, но у нас все обошлось благополучно.