«…Ради речи родной, словесности…» О поэтике Иосифа Бродского
Шрифт:
Сходно описан эмпирей с точки зрения птицы (ястреба):
<…> Но как стенка – мяч,как паденье грешника – снова в веру,его выталкивает назад.Его, который еще горяч!В черт-те что. Все выше. В ионосферу,В астрономически объективный адптиц, где отсутствует кислород,где вместо проса – крупа далекихзвезд. Что для двуногих высь,то для пернатых наоборот.19
Как
Античные философские коннотации этого «американского» стихотворения обнажены в обыгрывании «общего места» греческой мысли – определения: «человек есть бесперое двуногое».
Время, подобное океану, в своей протяженности, вездесущести и субстанциональности противопоставлено человеку с его ограниченностью, обособленностью: «человек есть конец самого себя / и вдается во Время» («Колыбельная Трескового мыса», 1975 [III; 90]) 20 .
Выход в эмпирей, согласно поэту, лишь усугубляет (а не разрешает) и осложняет трагичность существования. И неслучайно устремленные к небу конусоидные фигуры (они многолики – кремлевская башня или Останкинская вертикаль, минарет или ракета) символизируют не приобщение к надмирной истине, а попытку умертвить время как длительность, как поток событий. И одновременно ограничить, замкнуть пространство.
20
Ср. в этой связи замечание А. А. Чевтаева о символике моря у Бродского: «<…> „морская“ символика в творчестве поэта концептуализирует эсхатологическое видение миропорядка как мир (так!– А. Р.) вне человека, как чистое время, поглощающее и нивелирующее человеческую витальность. „Море“ становится проводником небытия в пространственных координатах универсума и маркером грядущего исчезновения из мира рефлектирующего „я“» (Чевтаев А. А. Нарративная логика движения в небытие: стихотворение И. Бродского «Келломяки». С. 189).
Мир сходящихся линий. Тупик:
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут,но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —тут конец перспективы.<…> сходя на конус,вещь обретает не ноль, но Хронос.Таков образ родной Империи. Но и при выходе за пределы этого «конуса тьмы» не достигаешь освобождения:
Перемена империи связана с гулом слов,с выделеньем слюны в результате речи,с лобачевской суммой чужих углов,с возрастанием исподволь шансов встречипараллельных линий (обычной наполюсе). И она,перемена, связана с колкой дров,с превращеньем мятой сырой изнанкижизни в сухой платяной покров<…> с фактом, что ваш пробор,как при взгляде в упорв зеркало, влево сместился… С больной деснойи с изжогой, вызванной новой пищей.С сильной матовой белизнойв мыслях – суть отраженьем писчейгладкой бумаги. И здесь перорвется поведать просходство. Ибо у вас в рукахто же перо, что и прежде. В рощахте же растения. В облакахтот же гудящий бомбардировщик,летящий неведомо что бомбить.И сильно хочется пить.Изоморфность в некоторых глубинных своих чертах СССР и США, конечно, прежде всего не социальная, а «онтологическая». «Бытие и ино-бытие», или «два мира» (на недавнем официозном языке), – сходящиеся зеркальные конусы, взаимно отражающие друг друга. «Это – конец вещей, это – в конце пути / зеркало, чтоб войти» («Торс», 1972 [IV; 26]).
Два мира (горний и дольний, свое-странный и ино-странный – каковы их правильные имена?) похожи. Меняется чет и нечет, правое и левое. Встречая взгляд умершей на родине за океаном матери, образ которой смутно проступает в памяти («Где там матери и ее кастрюлям уцелеть в перспективе, удлиняемой жизнью сына!» – «Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга…», 1987 [IV; 26]), поэт (или лирический герой поэта) закрывает руками не глаза, а затылок. И если решиться объяснять это движение, то оно, наверное, связано и с тем, что из мира теней и сквозь обратную сторону вещей видны их лица и человек прозрачен для взгляда умершей матери:
Остается, затылок от взгляда прикрыв руками,бормотать на ходу «умерла, умерла», покудагорода рвут сырую сетчатку из грубой ткани,дребезжа, как сдаваемая посуда.«Геометрическое» мировидение Бродского, несомненно связанное с античной традицией (в том числе прежде всего с космологией платоновского «Тимея»), родственно и религиозно-философскому осмыслению математических
фигур П. А. Флоренским.<…> [С] точки зрения современной физики мировое пространство эмпирическое и признается конечным, равно как и время – конечное, замкнутое в себе, —
писал Флоренский 21 . И далее:
<…> на границе Земли и Неба длина всякого тела делается равной нулю, масса бесконечна, а время его, со стороны наблюдаемое, – бесконечным. Иначе говоря, тело утрачивает свою протяженность, переходит в вечность и приобретает абсолютную устойчивость. Разве это не аристотелевские чистые формы? Или, наконец, разве это не воинство небесное, – созерцаемое с Земли как звезды, но земным свойствам чуждое?
Так – на пределе, при ?=0 22 . Но за пределом, при v > c время протекает в обратном смысле, так что следствие предшествует причине. Иначе говоря, здесь действующая причинность сменяется,– как и требует аристотеле-дантовская онтология,– причинностью конечною, телеологией,– и за границею предельных скоростей простирается царство целей. При этом длина и масса делаются мнимыми.
<…>
Выражаясь образно, а при конкретном понимании пространства – и не образно, можно сказать, что пространство ломается при скоростях, больших скорости света <…> 23
21
Флоренский П. Мнимости в геометрии: расширение области двухмерных образов геометрии (опыт нового истолкования мнимостей). М.: Издательство «Поморье», 1922. С. 48. Кстати, Флоренского и Бродского сближает интерес к космологии «Божественной комедии» Данте. Дантовские хронотопы земного и адского (подземного) миров образуют смысловой «каркас» стихотворения Бродского «1972 год», посвященного смене «империи»; эти хронотопы проанализированы Флоренским в свете современных физических теорий (с. 45–46 и сл.).
22
Речь идет о символе в формуле ?=?1–V2/C2: «Характеристики тел движущейся системы, наблюдаемой из неподвижной, зависят от основной величины ?=?1–V2/C2, где V есть скорость движения системы, а С – скорость света» (Там же. С. 51).
23
Там же. С. 52–53.
Бытие и инобытие зримо представлены в геометрических мнимостях:
<…> провал геометрической фигуры означает вовсе не уничтожение ее, а именно ее переход на другую сторону поверхности и, следовательно, доступность существам, находящимся по ту сторону поверхности 24 .
Внимание к геометрическим, математическим «схемам», которым причастны вещи, к связям геометрии и философии времени роднит Бродского с Флоренским, но переживание и интерпретация этих связей – резко отличают. Телеологизм, принимаемый философом-священником, мучителен для поэта; для него это как бы детерминизм в квадрате 25 . А геометрическая схема вещи не приобщает предмет к вечности, а лишает своеобразия:
24
Там же. С. 53.
25
Тень, отброшенная на поэзию Бродского телеологической идеей, видна, может быть, в таких строках, как «…у судьбы, увы, / вариантов меньше, чем жертв <…>» («Примечания папоротника», 1989 [IV; 71]). Или: «<…> Причин на свете нет, / есть только следствия. И люди жертвы следствий» («Бюст Тиберия», 1984–1985 [III; 274]).
Звезда, светящаяся точка на границе двух миров, олицетворяет не только близость другому, но и одиночество.
Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,на лежащего в яслях ребенка издалека,из глубины Вселенной, с другого ее конца,звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.«Небесное око» с Земли видится звездою, но, может быть, это взгляд не другого, а самого земного «созерцателя», «я» – поэта, одинокого и единственного в пустом космосе:
Но, как звезда через тыщу лет,Не нужная никому,что не так источает свет,как поглощает тьму,следуя дальше, чем тело, взгляд,глаз, уходя вперед,станет назад посылать подрядвсе, что в себя вберет.Звезда у Бродского (кстати, постоянный образ его рождественских стихов) направляет нас не только к евангельской звезде Вифлеема, но и к платоновской седьмой сфере, и к звездному небу Канта. Но у Бродского звезда чаще всего единственна, посылаемая ею световая эманация (вещные архетипы или образы памяти) может остаться неувиденной. Она онтологически случайна. Это существование, оторвавшееся от сущности.