Радиус взрыва неизвестен
Шрифт:
Но я-то знаю, что это только доброе притворство с его стороны, знаю, что в душе он клянет себя за то, что связался с неумелыми людьми, что при таком подъеме нам обеспечен ночлег в снегу, ни за что мы не доберемся до скита без привала.
В то же время он успевает наблюдать за своей группой, смотреть на небо, видеть там каких-то птиц, говорить о них. Я-то иду, уткнувшись почти самым носом в снег, согнувшись в три погибели, а ведь у меня нет груза, что волокут на себе настоящие альпинисты: у них и рюкзаки с едой, и палатки, и веревки, и кинофотоаппараты. Но у меня еще есть гордость! И моя гордость не позволит мне остановиться первым, не даст мне заныть, просить пощады. И я иду, превратившись в вопросительный знак,
Тут я вспоминаю, что летом сюда и на самом деле прокладывают крестный путь. Сотни верующих, таща на себе тяжелые хоругви и иконы, бредут к скиту, чтобы побывать в святых пещерах, где прятались от врагов монахини, испить святой водицы, выбившейся, если верить преданию, из голой скалы по одному только слову святой Анны, одной из прежних настоятельниц монастыря, когда вверившиеся ей души возроптали от жажды и страха. Я вспоминаю об одинокой ропщущей душе послушницы Софьи, о том, что ее ждет, и вдруг чувствую, что мне становится легче идти, я уже не так сгибаюсь, мне даже хочется выпрямиться, хотя это еще пока трудно.
На первом привале я опускаюсь в снег без сил, без желаний. Даже неприязненные слова Зины о том, что новички измучают всех, хотя они и сказаны для меня, проходят словно бы мимо моего слуха.
Потом снова идем. И вдруг я чувствую, что со мной происходит что-то странное. Казалось, бы, каждый следующий метр подъема должен даваться труднее, однако сердце как будто успокоилось. Правда, бьется оно все еще рывками, но я уже могу попасть в такт его прерывистому биению, дышать ровнее, — и тогда идти легче. Но минут через пятнадцать это ощущение опять пропадает, я снова начинаю задыхаться, и тут удивительный знаток человеческого сердца Володя снова дает сигнал отдохнуть.
Так мы ползем — иного слова я не подберу по своему состоянию — час, два, три. Иногда я оглядываюсь назад, но равнина все еще ближе, чем первый отрог Громовицы, у подножия которого находится скит. И мне все еще трудно оторвать взгляд от ровного зеленого плато и вновь обратиться лицом к суровой снежной горе.
На очередном привале я вдруг замечаю, что шапка горы начинает куриться. Ощущение такое, словно бы на гору прилегло лохматое облако и дышит там трудно, прерывисто, нагоняя на нас этот пронизывающий холод. Я машинально говорю:
— А все-таки долговременный прогноз погоды был точнее.
— Какой долговременный? — настороженно спрашивает Володя.
— Да для сельскохозяйственного управления! — поясняю я, не понимая, что беспокоит Володю.
Володя надвигается на меня всем своим мощным телом. Мы сидим рядом на ледяном ропаке, но я — на нижнем уступе, он — на верхнем. Мне кажется, что он сейчас задавит меня: так близко придвигается.
— Что было в долгосрочном прогнозе? — тихо спрашивает Володя.
— Ну, как всегда, для колхозов пишут! Где можно пахать, где будут заморозки. Громовица, я помню, была в зоне осадков и вечерних туманов с заморозками. Вы же видели: по всей долине колхозники откапывали виноград, а под Громовицей нет. Даже выпас скота у Громовицы запрещен. И о пахоте сказано, что будет затруднена из-за снегопада и последующего заморозка.
— Так что же вы молчали?! — вдруг вскрикивает Володя.
— Но Довгун…
— Эх вы, журналист!.. — И это слово звучит так презрительно, словно только журналисты и были всегда виноваты во всех непорядках мира. — А если Довгун не дошел до метеостанции? Если радиограмму дал не он?
Володя замечает, что его гневные, порывистые жесты и громкий голос привлекают внимание остальных альпинистов, и вдруг шепчет:
— Ни слова о ваших прогнозах! Никому!..
Он встряхивается, встает и, словно ничего не произошло, командует:
— А ну, ноги в руки — и вперед!
Это его обычная
манера уснащать свою речь всякими поговорками, и я успокаиваюсь. Очевидно, вспышка гнева уже окончилась.Мы снова ползем в гору.
Но теперь идти становится труднее. Плотный, хотя и разорванный ветром на клочья туман все чаще загораживает нам путь. Поначалу мне даже смешно наблюдать, как человек вдруг исчезает в тумане. Вот был виден весь, а теперь уже только голова торчит из тумана, недоуменно поводя во все стороны глазами, а еще дальше впереди видны одни только длинные ноги Сиромахи, будто все его туловище вдруг съел туман. Очень напоминает фантастический роман Уэллса о человеке-невидимке.
Но когда я сам попадаю в полосу такого тумана, мне становится не по себе. Туман закрывает меня по грудь, я не вижу, куда ставлю ноги, и все кажется, что под ногами пропасть.
Выждав мгновение, когда туман сбрасывает вниз, а волна сверху еще не дошла, Володя останавливается и достает карту. Я и Зина ближе всех к нему, и мы слышим его бормотание.
— Где же тут пещеры? Ага, пик Палец влево, так, так!.. — бормочет он, поглядывая то на карту, то на показавшиеся меж двух волн тумана окрестные возвышенности и скалы. Потом кричит ведущему: — Гриднин, видишь пик? Это Палец. Двигай к нему!
— Вижу! Иду!
В это время приблизившаяся волна тумана достигает Пальца и накрывает его вместе с ногтем, если на этом чертовом пальце есть ноготь. Я успеваю только прикинуть, что по прямой до Пальца метров восемьсот, а вот сколько времени мы будем ползти эти восемьсот метров, мне знать не дано. Я просто подчиняюсь подергиваниям веревки, которой мы все связаны, и делаю шаг направо.
Больше разрывов в тумане нет.
Ощущение у меня тягостное и странное. Я не то чтобы ослеп, но на глаза надели серую непроницаемую пелену из неосязаемо легкой ткани, а тело окутали словно бы мыльной пеной. Каждое движение в этой взболтанной вместе с воздухом воде дается с огромным напряжением. Я перестаю верить во все: в твердость почвы под ногами, в синее небо, которое где-то должно бы существовать, в ветер, который должен бы разгонять туманы. Я не верю уже и в то, что живу; мне кажется, что я умер и осужден вечно карабкаться в этой неосязаемой темноте, не видя ни друга, ни себя. Даже рук своих, веревки, которой я скреплен с другими, я не вижу. Только голоса доносятся громче, будто эта серая пелена обладает способностью отталкивать их и усиливать, но и от этого излишнего звучания мне не легче, так как теперь я не понимаю, откуда доносятся голоса.
Я двигаюсь в ту сторону, куда меня тянет веревка.
Почему-то приходят мысли о том, что я буду делать, если веревка оборвется…
Но впереди идет опытный альпинист, впереди Гриднин! Он взял пеленг на Палец и выведет нас на этот Палец даже в темноте. У него отличный компас, у него опыт, ему приходилось бывать и не в таких переделках. Так успокаиваю я себя.
Где-то впереди я слышу трудное дыхание и понимаю, что так может дышать только неопытный альпинист. Наверно, это Сиромаха или Зимовеев. Я перестаю думать об одном себе и начинаю жалеть за компанию и их. Но тут же вспоминаю, что летчикам, пожалуй, тоже приходилось переживать самые различные приключения, и мне опять становится жалко только себя самого. В конце-то концов могли бы они оставить меня в покое!
Но тут мне становится стыдно за свой эгоизм. Мне даже кажется, что я покраснел. Во всяком случае, у меня горят щеки и уши, и я почти доволен, что меня никто не видит.
Внезапно туман словно бы сдвигается в сторону, и мы все видим прямо перед собой Палец. Выше пика и совсем недалеко я вижу какие-то строения и догадываюсь: скит. Но Володя, которому я говорю о ските, как будто и не слышит меня; он глядит на темное пятно в скале перед нами, похожее на лаз медвежьей берлоги, также припорошенное по краям инеем, и облегченно говорит: