Радуга в небе
Шрифт:
Когда Тому Брэнгуэну было двадцать три года, между ним и его шефом пробежала какая-то кошка; что именно произошло, так и осталось невыясненным, но Том отправился в Италию, а оттуда — в Америку. Потом он вернулся, пожил немного на родине и поехал в Германию, всегда и всюду оставаясь прежним — заботящимся о своем костюме привлекательным молодым человеком приятной наружности, с хорошим здоровьем и отпечатком какой-то чуждости. В его темных глазах сквозила глубокая тоска, которую он нес с той же легкостью и непринужденностью, с какой носил свою ладно скроенную одежду.
Урсулу фигура его привлекала своим романтизмом. Он любезно дарил ей замечательные подарки: то коробку дорогих конфет, каких в Коссетее не водилось, то щетку для волос и зеркальце с длинной изящной
Близость Анны к отцу со времени ее брака ослабела. Близость эта осталась в прошлом. И он, и она отгородились друг от друга стеной сдержанности. И приходила Анна больше к матери.
А потом отец вдруг умер.
Это произошло весной, когда Урсуле не было еще восьми; одним субботним утром Том Брэнгуэн отправился в Ноттингем на базар, сказав, что вернется поздно, так как там большая ярмарка, где ему непременно надо кое с кем встретиться. Домашние поняли, что отец собирается гульнуть.
Погода была хмурая, дождливая. Вечером дождь полил как из ведра, и Фред Брэнгуэн, расстроенный, остался дома, хотя и не собирался. Он курил, читал и ежился, слыша беспрестанный шум дождя. Этот темный сырой вечер запер его в четырех стенах, и он, расстроенный, недовольный, стал размышлять о себе, думая, что не этого он хотел от жизни, которую и жизнью-то не назовешь. Он думал, что жизнь его лишена основы и потому, куда бы он ни подался, ему все не в радость. Он подумал, не отправиться ли за границу. Но инстинкт подсказывал, что никакая перемена мест не способна ничего изменить в его жизни. Он хотел перемены глубокой, коренной. А как это сделать, он не знал.
Тилли, теперь уже старуха, придя, сообщила, что работники за ужином говорили, что на дворе прямо потоп и все тонет в грязи. Он выслушал ее без всякого интереса. Но унылая слякоть вокруг вызвала у него новый приступ раздражения. Нет, пора ему уезжать!
Мать уже легла. В конце концов он захлопнул книгу и, чувствуя опустошенность, унылый и злобный, поднялся по лестнице и там, обуреваемый унынием и злобой, заперся в укрытии сна.
Тилли выставила шлепанцы перед очагом на кухне и тоже пошла спать, оставив дверь незапертой. Ферма погрузилась во мрак дождя.
В одиннадцать часов дождь все еще лил. Том Брэнгуэн, стоя во дворе трактира «Ангел» в Ноттингеме, застегнул сюртук.
— Ну что ж, — благодушно сказал он, — не первый раз мне под дождем отправляться — штука привычная. Запряги ее, Джек, мой мальчик, запряги. Вот старая рухлядь, брюхо себе отрастил — не столько наел, сколько напил… Вставай-ка, голубушка, пора домой, в стойло… О господи, сырость-то какая! Неужто где-то может быть огонь, вулканы там всякие? Нет, этот ливень их зальет, не иначе… Слышь, Джек, мальчик мой милый, кто из нас двоих Ной, а? Похоже, разверзлись хляби небесные. Вот уткам и водоплавающим-то будет раздолье — им и ветвь оливковую нести, а вовсе не голубю… Давай, поднимайся, девочка моя, не стоять же тут всю ночь напролет, хоть ты, кажется, не прочь так и сделать… Дождь так и сечет, на таком дожде что пьяный, что трезвый — один черт, все шатаются одинаково! Скажи-ка, Джек, от такого ливня мозги вышибает или пришибает, а? — И он рассмеялся собственной шутке.
Он всегда чувствовал неловкость, когда он садился править пьяным, и шутливым разговором с лошадью он пытался сгладить неловкость. Он чувствовал, что его шатает. Но силой воли он заставлял себя держаться прямо и не терять нить спутанного сознания.
Он влез в двуколку и выехал за ворота трактира. Кобыла шла ходко, он сидел неподвижно под струями дождя, заливавшими лицо. Его грузное тело погрузилось в оцепенение, лишь одна-единственная точка в сознании сторожко теплилась, все прочее охватила тьма. Из последних сил он старался удержать в памяти одно — что едет по дороге, так хорошо ему знакомой.
Дорога знакома, но надо следить, следить и держаться, чего бы это ни стоило.Он продолжал громко говорить сам с собой, поучая и тем успокаивая тревогу, увещевая, словно был трезв. Кобыла ровно катила двуколку, и дождь хлестал в лицо. Он видел струи дождя, освещаемые фонарями двуколки, видел, как смутно поблескивает под дождем круп лошади, как тянутся по сторонам дороги темные тени изгородей.
— Такой ночью собаку на двор не выгонишь, — вслух заметил он сам себе. — Пора бы уж развиднеться, ей-богу. К чему было стараться дорогу мостить? Все равно покрытие полетит к чертям собачьим, если дождь не перестанет сейчас же. Ну, это уж забота Фреда будет. Он у нас теперь главный по таким вещам. А мне чего беспокоиться? Размоет — подправят. Все равно когда-нибудь размоет опять. Так уж заведено на этом свете. Дождь льет, чтоб потом испариться, образовать тучу, пролиться опять. Так ведь учат, кажется? И нет ни капли, которая бы уже не проливалась когда-то. Вот оно какие дела, знаешь ли. И все это уже было — может, тысячу лет назад, а было, точь-в-точь так же. И вода все та же — никуда не девается, крутится себе и крутится. Попробуй, день ее куда-нибудь, а она — раз! — и испарилась, и оставила тебя с носом. А потом сгустится в тучу, чтобы пролиться на правых и виноватых одинаково. Интересно: я-то кто, правый или виноватый?
Вздрогнув, он очнулся, почувствовав, как накренилась двуколка, съехав на обочину. Съехала и встала. Оказывается, часть пути он проспал.
Но вот наконец и ворота. Он тяжело слез, шатаясь, хватаясь за двуколку. Ноги его были на несколько дюймов в воде.
— Проклятье! — сердито выругался он. — Развезло как черт!
И он, хлюпая по воде, помог лошади пройти в ворота. Он был сильно пьян и шел вслепую, по привычке. Под ногами стояла вода. Но насыпная дорога, ведшая к дому и надворным постройкам, была сухой. В темноте слышался странный рев — казалось, это шумит в крови алкоголь. Шатаясь, вслепую, почти ничего не соображая, он внес в дом свои покупки, покрышку и подушки, сбросив их, вышел, чтобы поставить лошадь.
Теперь он был дома и двигался автоматически, ожидая момента, когда можно будет остановиться и погрузиться в беспамятство. Очень осторожно, рассчитывая каждый шаг, он повел лошадь вниз по склону к каретному сараю. Лошадь шарахалась и пятилась.
— Да что ты? Что не так? — икнул он, упорно продолжая путь.
И опять он очутился в воде и слушал плеск ступавшей рядом лошади. Кругом была кромешная тьма, и лишь фонари двуколки освещали зыбящуюся поверхность воды.
— Вот так фрукт! — воскликнул он, войдя в каретный сарай, пол которого утопал в воде дюймов в шесть глубиной. Но все его почему-то забавляло. И шесть дюймов воды на полу — тоже.
Он втолкнул в сарай лошадь. Та беспокоилась Ему было смешно распрягать ее в воде. Смешило волнение лошади. «Да что такое? Что с тобой? От капельки воды тебя не убудет!» Едва он снял с нее постромки, лошадь поспешила прочь.
Он повесил оглобли и снял фонарь. Выбравшись из наваленных в сарае оглобель и колес, он почувствовал, как вода, вихрясь водоворотами вокруг его лодыжек, сильными ударами сбивает его с ног. Он пошатнулся и едва не потерял равновесие.
— Вот черт! — воскликнул он, вглядываясь в струящуюся вокруг черную воду.
Он пошел навстречу воде, становившейся все глубже и глубже. Душа наполнялась удивлением. Но ведь должен же он понять, откуда эта вода, хотя почва и уходит из-под ног. На неверных ногах он побрел вниз и дошел до пруда. Это доставило ему некоторое удовлетворение. Вода теперь доходила до колен, и течение было сильным. Он спотыкался, тошнотворно покачиваясь.
Им овладел страх. Крепко вцепившись в фонарь и качаясь, он озирался. Вода, казалось, уносит его, голова кружилась. Он не знал, куда повернуть. Вода закручивалась вокруг него водоворотом, описывая все новые круги, словно вся черная ночь пришла в движение, завертелась, закружилась. Он покачивался среди этой разбушевавшейся стихии, смущенный, растерянный. В глубине души он знал, что упадет.