Радуница
Шрифт:
Мишка – самостоятельный человек, что хочет, то и делает, и даже дед ему не указ. Захотел по-маленькому – пожалуйста, бросил грабли поперёк вала и, поворотясь спиной, льёт на кусток шиповника. И пыльные, квёлые от жары листья на глазах становятся ярко-зелёными, разве что кое-где уже видны жёлтые раковинки-проедины, словно прожгли лупой.
– После картошек пойдём на Талую…
Забыв о жаре и гнусе, с жадностью ловлю каждое братово слово. О, какое по счёту лето мы со дня на день собираемся в верховье речки Королихи, которая и зимой не замерзает, отчего и носит красивое имя – Талая! Одно время я был слишком мал, чтобы осилить двадцать с лишним километров таёжного бурелома, но вот я подрос (глядите, как я подрос!), а Мишку как раз и забрили в армию…
– Ленок с хариусом в конце сентября скатываются в Лену, – дразнит, говорит дивное Мишка. – Покараулим на ямах с удочками…
– А ружьё возьмём?!
– Возьмём! Ты, главно, греби…
Только огромным усилием воли стискиваю челюсти, чтоб не зареветь на весь луг в первобытном восторге, не встать на уши и не пойти на голове, рискуя вызвать на себя немилость деда.
3
Огненный циркулярный диск натужно вращается в небе, приводимый в движение ремнями лучей. Через минуту-другую, распилив небо, он перекусит и луг, и меня своими острыми клыками. Цежу сквозь плотно сжатые – чтоб не проерышилась мошкара – зубы:
– У-у, чтоб тебя разорвало!
От жары обмякли резиновые сапоги, в которые натряслось и колется сено. Совсем никудышная для покоса обувка! На что тяжелы кирзухи, а и в тех намного вольготнее. Дед, отец, Мишка сносили уже не по одной паре, а у меня кирзовых как не было, так и нет. Всё лето хожу в резиновых, которые с утра обороняют от росы, а в прочее время разъедают ноги жаром и потом.
– Так в резинках и помру! – бросаю камешек в отцов огород. – Другие-то ребятишки, посмотришь…
– Сдадим осенью картошку… – привычно отбояривается отец и, сняв очки, напряжённо смотрит на дорогу. – Вернулся… сборщик!
От ручья идёт-прихрамывает дядька Николай – средний дедов сын, отцовский погодок. Он приплыл с нами, чтобы набрать по холодку кислицы, а после обеда помочь с сеном. Поравнявшись, дядя Коля ставит ведро и садится в тенёк под кусты. Ведро крепко-накрепко, как дедова голова косынкой, обвязано куском наволочки. Однажды, возвращаясь с дальнего бора, дядя Коля оступился, ухнул кубарем вниз по тропе и посеял в заломах почти всю свою четырёхведёрную торбу. И всё из-за того, что поленился притянуть крышку! Теперь дядька осторожничает, и даже когда идёт по грибы, не забывает о спасительной тряпице. Ягоды не видно, но по тому, как вздулась ткань, можно догадаться, что ведро полно красной рясной смородины. Дядя Коля умеет брать ягоду! Даже удивительно, как с такими большими, как у него, руками можно так проворно работать. Сколько я ни гнался за ним, всё попусту: у дядьки уже на три ладони, а у меня едва закрывает донце.
– Пари-и-ит сёдня, – говорит дядя Коля, утираясь внутренней стороной парусиновой кепки.
– Сорок два в тени, – осведомляет отец. – Сводка пришла – сорок пять ожидается.
– Сколь?! – не верит дед.
– Сорок пять!
Дядя Коля сокрушённо качает головой.
– Чокнешься! – Я упал в заросли кровохлёбки и оттуда равнодушно слежу за разговором.
– Не в том дело, – поучает дед. – Картохе наливаться надо, а земля – пыхун… Что мы исти будем?!
– Дак вот… – вздыхает дядя Коля. – Хлеб на корню осыпается – Сергей Петрович говорил… – Внезапно он оживляется: – Городские накатили! Мужик с бабой и ребятишки ишо. Мужик-то с пацаном рядом с машиной стали брать, а она потащилась с девчонкой к дальнему кусту… Помнишь, Миш, мы там собирали с тобой, года три, однако, назад? Где Юрьев-то косит, вверх по ручью? А там уж я сижу! – Дядя Коля загодя хихикает. – Смотрю: идут. А на кусте я-а-га-ды-ы! Красно! У меня уже почти полведра было. Ну, я давай ветками шуметь. Девчонка услыхала, тянет мать за рукав: мол, пойдём назад. А эта нет, прёт! Я опять трещу ветками и носом – швырк, швырк! – нюхаю громко. Они:
«Медве-едь, медве-едь!» Па-ле-те-е-ла она, чуть в штаны не наклала, девчонка позади неё! А я ведро добрал и по ручью спустился к Лене. Тут только на дорогу вышел…Дядя Коля смеётся, оскалив белозубый рот.
– Уехали? – Дед недовольно смотрит на сына.
– Кто?
– Городские-то. Про кого говрим?!
– Уехали…
– А машинёшка какая у них?
– «Нива». Красная.
– И машина у людей есть, по какой, спрашивается, им эта ягода?! – Дед никак не может этого понять. У него не укладывается в голове. – Или брали бы тогда где-нибудь поближе, неужто нельзя? За столько километров едут… А бензин сколь стоит?! Где, интересуюсь, люди деньги берут?
– Дак вот… – Дядя Коля грузно поднимается, чтобы отвязаться от старика. – Пойду чаю сварю! Сено-то почти сухое, – пинает валок. – Через час совсем дойдёт. Только у ручья сырое…
– А мы его на верхушки! Там не загорится.
4
Грабли то и дело валятся из рук: занемев и став как будто чужими, пальцы уже с трудом держат отполированное до золотистого мерцания древко…
«В сущности, кто я такой тут есть? Младший помощник старшего конюха?!»
Сначала я ворочал, убирая из травы принесённый половодьем хлам; потом – стерёг, как собачонка, лодку с мотором, когда уходили косить или копнить далеко от реки, в култук или к ручью; затем мне вручили вилы: «Раскидывай валки, чтоб скорее сохли!»; прошлым летом дослужился до граблей. И только на тринадцатом году (в кои-то веки!) выклянчил наконец косу…
Ещё весной я воровски заглянул под высокую крышу дедовского амбара и обомлел: косовища заставленных за перекладину литовок свисают в сумраке, как деревянные сосульки! Мою ершовую душонку настолько поразили несметные богатства старика, что я бросился искать пути для его раскулачивания. И вот перед нынешним сенокосом непреклонный дед, подточенный моим нытьём и неустанным ходатайством бабки, извлёк из амбара небольшую лёгкую литовку и под пристальным вниманием двух настороженных глаз насадил на косовище.
– Где у тебя пуп?
– Там же, где и у тебя! – со смехом ответил я глупому старику.
Дед посмотрел на меня так, как если бы ему стало жаль косы.
– Я ладом спрашиваю! – насупил брови. – Так же и отвечай мине… А ну-ка!
Давясь от смеха, я задрал рубаху. Прижав пятку косы к земле, дед подогнал берёзовую рукоятку с моим пупком вровень и застопорил верёвкой, намотав её восьмёриком.
– Учись, пока дедушка жив. Отец-то у тебя – только с перфельчиком по деревне бегать…
– А не надо писать?!
Вечерами, когда мать процедит молоко, отец, постелив на стол газету, сидит в кухне, опустив кудрявую голову, и что-то царапает в школьной тетрадке, наутро отсылая написанное в город с водителем рейсового автобуса.
– Поможет это, что ли то, деревне-то?! Когда – всё…
– Ну, косарь, косарь, етти вашу мать! – смеялась бабушка на другой день, когда со сверкающими глазами я пошёл на покос, по примеру старших небрежно закинув литовку на плечо. Затворяя за нами ворота, шёпотом наказывала старуха, зная, что на лугу никто словом не поможет, скорее подзатыльников наваляют: – С плеча, парень, не бей, а так эт заводи от себя – и пошёл, пошёл! Главно, не торопися. Литохка – она сама косить научит…
Я был поручен Мишке, поскольку своего точильного бруска мне не доверили («Лапы обрежешь!»), и лопатить мою литовку должен был брат. Для начала мне разрешили обкашивать у кустов, вдоль дороги, – и я исправно сшибал мураву, серным сполохом на спичке черенка мелькало кривое лезвие косы. Да недолго длилось моё счастье! Пару раз врезал о камень, а дед уж на попятную:
– Добрую литовку угробишь! Никого в меня нет… – И отобрал косу.
А виноват я был, что не выжгли паберегу по весне, как путные-то люди делают, и косу вязала спутавшаяся летошняя отава, в которой ни черта не видно?! Отец вон сколько литовок уханькал, пока мало-мало косить научился…